Анна, Ханна и Юханна
Шрифт:
Большинство беженцев ехали дальше, в Америку.
Некоторые из евреев выглядели так, как их изображали на нацистских листовках и в омерзительном журнальчике Альберта Энгстрема. Я считала, что это карикатуры. Но теперь я убедилась, что такие евреи и в самом деле существуют – мужчины в странных шляпах с длинными пейсами. Теперь, много лет спустя, могу признаться, что они меня напугали.
Один из них был раввином и никогда не смешивался с другими. Ясными вечерами он прогуливался по улице в обществе жены и сыновей. Анна проводила почти все свое время у Гинфарбов.
Однажды Анна вернулась домой с радостно сияющими глазами:
– Мама, меня благословил Бог. Он возложил руки мне на голову и что-то очень красиво сказал. Правда, я не поняла что.
Спасибо за это доброму Богу, подумала я и едва не шлепнула себя по губам за такую формулировку.
Потом на меня посыпались вопросы о Боге. Анна задавала вопросы, как инквизитор на судилище. Почему мы не молимся Богу? Кто он? Что значит – невидим?Я отвечала как могла. За это, по крайней мере, я могу себя похвалить. Я говорила с Анной серьезно, как со взрослой. Она сильно разочаровалась, узнав, что раввин – не Бог, а всего лишь его представитель на земле. Но чем-то он все же поразил девочку. Потому что она долго еще светилась счастьем после еврейского благословения.
Ракель однажды сказала:
– Симон давит на меня. Говорит, что нам тоже надо уезжать.
– Куда?
– В Америку. У нас там есть родственники. Я возражаю, а он рассказывает мне о тех безумных евреях в Германии, которые досидятся до того, что будет поздно.
Через неделю шведские нацисты разрисовали окна и двери дома Гинфарбов свастиками и шестиконечными звездами. Я помогала Ракель отмывать эту мазню. Никогда в жизни не испытывала я такого стыда, как в тот вечер. Через две недели семья Гинфарб уехала в США. Один из столяров Арне, воспользовавшись ситуацией, купил дом за гроши. Это был позор, и я сказала об этом Арне.
Все имущество было свалено в сарай.
Я осталась одна.
Страшной холодной зимой тысяча девятьсот сорок первого года, после Рождества, я посчитала дни и поняла, что снова беременна. Я не уверена, что с самого начала знала, что потеряю этого ребенка, но уже в феврале я договорилась с Лизой, что Анна в марте недельку поживет у нее. Что-то должно было произойти.
Все прошло хорошо. Анна так ничего и не узнала. Пятнадцатого марта в животе постепенно начались тянущие боли. Я завезла Анну Лизе и отправилась в больницу. Очнувшись от наркоза, я подумала, до чего же Анне сейчас хорошо среди всех этих мотков шелка.
Конечно, мне было жаль и этого ребенка, но в то время в мире было столько смертей.
Арне получил отпуск и приехал забирать меня из больницы. Он сильно грустил. Ребенок был на этот раз мальчиком. Мы взяли Анну. Она была очень бледная, и Арне сказал: «Тебе нельзя жить в городе, малютка!»Впервые я тогда подумала, что Анна все поняла. Что-то она поняла, хотя, конечно, она ничего не могла знать наверняка. У меня иногда случались кровотечения, и в такие дни я подолгу лежала в кровати, и весной у Анны появилась привычка уходить одной на гору и играть там в какие-то свои таинственные
Она скучала по маленькой Юдит, как я скучала по Ракель, сказала я Арне.
Но, несмотря на все это, настроение у Арне стало лучше. Шведская оборона наконец наладилась, а Германия напала на Советский Союз.
– Дурные черти, – говорил Арне, – они не читали о Карле Двенадцатом и Наполеоне.
Ближе к Рождеству японцы совершили налет на Пёрл-Харбор, заставив Америку вступить в войну.
– Теперь ты видишь, что мы устоим? – спросил Арне.
Так и вышло.
В тысяча девятьсот сорок третьем году, когда немцы капитулировали в Сталинграде, у меня случился еще один, последний выкидыш. Он произошел внезапно – кровотечение началось, едва я успела оставить Анну у Лизы.
Говорить об этом я больше не хочу.
Я хорошо помню первую мирную весну. Дни искрились светом, подчеркивавшим каждую деталь пейзажа, придавая ей особую, неповторимую значимость.
Экзамены тысяча девятьсот сорок пятого года.
К школе ехал автобус с аккуратно причесанными мальчиками в белых рубашках, тщательно завитыми девочками в светлых платьицах и разодетыми в пух и прах мамашами с букетами цветов в руках. Анна сидела рядом со мной и была красива, как цветок яблони из нашего сада. И это несмотря на то, что светлые волосы вихрами торчали в разные стороны. Такую копну было невозможно взять никакими щипцами.
Я сидела и думала, что война омрачила все ранние годы моей дочки. Но в мирное время стало труднее что-нибудь от нее скрыть. Однажды весной по дороге из школы домой она купила газету с фотографиями освобожденного концентрационного лагеря.
Она пришла домой с позеленевшим лицом, бросила мне газету и скрылась в туалете, где ее долго рвало.
У меня не нашлось слов утешения. Я сидела за столом в кухне, смотрела на эти немыслимые фотографии и не могла даже заплакать.
Пришло время цветов.
Могла ли я во время войны представить себе светлую надежду, звучавшую в пении выпускников школы? Никто пока не слышал о бомбе, сброшенной на город с красивым названием.Хиросима ждала нас осенью.
Колесо перемен завертелось с невиданной ранее скоростью, благосостояние росло, и страна стала наконец народным домом – не об этом ли мечтали мы так много лет? Теперь социал-демократы заседали во власти, и требования реформ, задержанных из-за войны, начали звучать уже в риксдаге. Были повышены налоги на крупные компании и большие состояния, и, бог ты мой, сколько злобы стало выползать из глоток буржуазных лидеров.
Мы с Арне торжествовали. Мне было хорошо, и мама, и мои подруги в один голос говорили, что у меня есть для счастья все, что только нужно женщине. У меня был всего один ребенок, у меня был муж, который каждую неделю приносил домой деньги, не пил и не изменял. Мама не сожалела даже о выкидышах, на каждого нерожденного ребенка она смотрела как на неизбежность, о которой не стоит сокрушаться. Но я не разделяла это мамино качество послушно принимать предписанную мне роль. Власть Арне росла, мои возможности возражать ему уменьшались.