Аномальная зона
Шрифт:
Толпа, помолчав секунду, и, видимо, переварив и осознав сказанное, взорвалась бурей восторга. Зеки орали, свистели, улюлюкали, подбрасывали в воздух что-то бесформенное, служившее им главными уборами, и пламя факелов металось по стенам подземелья и тоже будто аплодировало багровыми сполохами.
С лавки подиума поднялся другой парламентарий, мужик, – плотный, коренастый и почему-то в солдатских валенках. Он протестующе замахал руками толпе, и когда она чуть стихла, крикнул:
– А я не во всём согласен с предыдущим оратором. Да, живём мы, в общем-то, неплохо. Но на чём основано наше относительное благополучие? На беспощадной эксплуатации рабсилов, на импортном продовольствии. Почти девяносто процентов продуктов питания
– Я ща те рога поотшибаю за такой базар, козёл драный! – подал голос кто-то из урок.
– Опять же, крепёж какой поставляют?! – выскочил из толпы, рванув на груди лохмотья, какой-то зек. – Гниль одна, а не лес! Давеча двух рабсилов пришибло – свод штрека обвалился!
В толпе вновь загомонили – то гневно, то одобрительно. Переждав пару минут, пахан гаркнул повелительно:
– Ша, бродяги! – И, обернувшись к Фролову, вперил в него пронзительный взгляд тигриных глаз.
– Ты слышал, что народ тебе говорит? Люди работать хотят, созидать. Жизнь свою здесь, на своей родине, можно сказать, обустраивать. А ты их куда зовешь?
– Потом, помолчав, потеребил задумчиво чётки и, приняв решение, объявил: – Ладно, живи пока, мусорок. А там посмотрим. Пацаны у нас резкие, а предателей родины ненавидят особо. Не исключено, что долго не заживёшься… – Он опять ухмыльнулся недобро. – Но и пайку жрать задарма мы тебе не позволим. Она, пайка-то, тяжким трудом наших мужиков-работяг достаётся. А потому мы тебе занятие щас, подберём… Бригадир! – крикнул он в толпу.
– Здесь! – отозвался откуда-то из полумрака Лом.
– Определи его к делу!
– Поставлю рабсилов кормить, – предложил бугор.
– Идёт, – кивнул Веня Золотой, и величественно махнул татуированной рукой на Фролова. – Будешь, Капитан, у зверолюдей баландёром.
Глава двенадцатая
1
С рассветом над тайгой потянулись, клубясь, тяжёлые тучи, зарядил дождь, колол холодными иглами лицо и озябшие до окостенения руки. Богомолов, толкая тачку из карьера по вымокшему дощатому настилу вверх, не удержал её в стёртых в кровь ладонях, опрокинул на бок и, поскользнувшись, шмякнулся рядом, перемазавшись с ног до головы в жирной глине.
– Ну, че-ё-ерт! – рявкнул на него бригадир, шустро сбежав по сходням вниз к месту аварии и, размахнувшись, огрел по спине суковатой дубиной. – Встать, падла! Ещё раз опрокинешь – я тебе руки переломаю! Будешь, пидор, зубами тачку тащить! Быстро назад, загрузился по новой! Бегом, бегом, сволочь!
Писатель, елозя коленями по раскисшей жиже, поднялся, с трудом выдирая ноги из липкого глиняного месива, в которую превратился в ненастье склон котлована, из последних сил поволок пустую тачку на помост, снизу напирали, катя привычно и ловко наверх неподъёмную для Богомолова ношу другие тачечники, и разъехаться навстречу с ними на узком дощатом трапе не получалось.
– Бегом, бля! – орал между тем бригадир, норовя достать бедолагу дубьём по натруженному хребту, и Иван Михайлович, схватившись за оглобли тачки, шлёпнулся на задницу, и заскользил по склону на дно карьера, мимо гогочущих немилосердно зеков, тоже с головы до ног перепачканных в глине и напоминавших тем самым каких-то жутких ветхозаветных големов.
Впрочем, справедливости ради, как ни горько ему было сейчас, писатель осознавал, что на смех они право имели. Ибо эти худые и измождённые на вид зеки, не в пример ему, сохранившему округлость лица и животик со времён вольной сытости, управлялись с тачками гораздо ловчее, шустро, бегом почти, вкатывая наполненные до краёв тележки на гребень карьера по мокрым, осклизлым сходням.
Спустившись на вязкое дно котлована, Богомолов склонился над ближайшей лужей и принялся, черпая горстями ледяную, красную от глины воду, промывать заляпанные грязью глаза, но на него опять заорал теперь уже звеньевой, отвечающий за погрузку:
– Ты чего тут чухаешься, козёл?! Марафет наводить надумал? Затаривай тачку, твою мать, пока кровью у меня не умылся!
Плохо видя из-за глины, залепившей глаза, и ещё хуже соображая от усталости, когда, казалось, каждая жилка в теле тряслась, а мышцы не слушались, будто парализованные, Иван Михайлович, плача от боли и отчаяния, взялся содранными до живого мяса ладонями за раскоряченные оглобли ненавистной тачки, увязая единственным колесом, стал толкать её к грузчикам, пластавшим штыковыми лопатами, ковырявшими кирками и ломами непромоченный ещё бок карьера, опять поскользнулся, упал на колени, поднялся, поелозив отсыревшими насквозь башмаками по раскисшей жиже и, заливаясь невидимыми сторонним из-за дождя слезами, кое-как доковылял до места погрузки. И, обессиленный, вновь опустился на четвереньки.
«Пусть лучше убьют!» – равнодушно мелькнула мысль в воспалённом мозгу. Смерть, даже самая мучительная, казалась ему предпочтительнее и скоротечнее этого бесконечного, беспросветного ада, в котором он пребывал уже две недели. Приговор в двадцать пять лет каторжных работ он воспринимал как насмешку. Жить ему оставалось, даже если сегодня, прямо сейчас, не забьёт его своей суковатой дубиной до смерти бригадир, дня два-три от силы. И не важно, что произойдёт раньше – сердце не выдержит и лопнет от напряжения или он сам наложит на себя израненные руки. Верёвку подходящую он уже припас, перевязав ею в поясе сваливающиеся поминутно штаны и место, где можно повеситься незаметно, присмотрел за бараком, на мусорной свалке, чтоб никто не мешал…
Два зека – длинные, похожие на огородные пугала в своих заскорузлых от грязи робах, только еще страшнее – один с выбитым не иначе как в беспощадной драке глазом, другой со сломанным, расплющенным носом, принялись пинать его со злобным хохотом:
– Гли-ка! Телегент на карачках! – ржал первый.
– Встал в позу… привыкай, гнида ученая! – веселился второй. – На тебе, бери больше да тащи дальше…
Они взялись за лопаты и начали наваливать в тачку глину. Но не сухую, рассыпчатую, с обрывистой стены карьера, а сгребали со дна – жидкую, пропитанную водой и ужасно тяжёлую, навалив её так, что с краев стекало.
– Ну-ка, схватил, покатил, быстро, быстро, бегом! – заорали они, закончив погрузку и замахиваясь лопатами на писателя.
«Вот он, твой разлюбезный народ, – думал себе, рыдая от бессильной ярости, Богомолов. – И это о его страданиях болел ты душой! Это для него ты хотел лучшей доли, вслед за классиками-гуманистами русской литературы, коих перечитал великое множество. Это тот самый народ, который ты представлял себе умильно благостным, в лапоточках, бесконечно добрым, богобоязненным и бескорыстным… Тупые скоты! Отвратительные, мерзкие хари! Правильно их помещики по конюшням пороли, палачи ноздри рвали и лбы клеймили! А ещё каппелевцы вешали да будёновцы в капусту рубили! Так им и надо, мерзавцам! И Сталин молодец, знал, как с быдлом этим управиться… А мы интеллигентские сопли льём. Ах, народ-богоносец! Ах, народ всегда прав! Ах, то евреи его с толку сбивают. Есть здесь, в котловане, хоть один еврей? Нету!»
Злость будто придала ему сил. Под улюлюканье зеков он крепче схватился за ручки тачки и принялся толкать ее, неподъёмную, надрывая пупок, пытаясь вкатить на помост. Пусть ему невероятно, смертельно плохо сейчас, но и эти твари узколобые сгниют в этих болотах наверняка вместе с ним. Туда им, тварям таким, и дорога!
Через минуту, зарывшись колесом в жидкую грязь, тяжёлая тачка безнадежно завязла и, как ни старался Богомолов, как ни наваливался на неё, не двигалась с места.
– Эй, милок, – тронули его за плечо.