Анри Барбюс
Шрифт:
Планам Барбюса не суждено было осуществиться. Прибыв на место, он получил телеграмму: 18 октября в Берлине — митинг. Председателем намечен Барбюс, выступит Генрих Манн.
Жизнь Барбюса полна резких контрастов: после сердечности и тепла в Советском Союзе нужно спешить в мрачный, фашизирующийся Берлин.
Снова поезд, снова Москва, уже прощальная, уже отходящая назад в окне вагона…
И чувство горечи оттого, что не удалось собрать достаточно материала для задуманной книги. Он уезжает с мыслями об этой книге, о том, что французы должны узнать больше, много больше о партии коммунистов, о советском народе,
В Берлине Барбюсу сообщают, что правительство запретило митинг в честь конгресса в Амстердаме.
— О дьявол! Нужно иметь железное сердце, чтобы выдержать все это!
— И здоровые легкие, — грустно добавляет Анкет, глядя из окна гостиницы на улицы, скованные осенней непогодой.
В Берлине стояли ветреные, холодные дни. Прохожие казались озабоченными и хмурыми. И в людных пивных реже слышались шутки.
Барбюс обладал удивительным свойством, которое можно было бы назвать политической интуицией. Беспрестанная тревога за судьбы мира сделала его чувствительным к малейшим отклонениям стрелки политического барометра. Мельчайшие, почти неуловимые движения, которые показались бы другому случайными, открывали ему какие-то глубинные процессы, заставляли его сердце сжиматься в тяжких предчувствиях.
По узкой Кессельштрассе прошел отряд юношей. В полувоенной одежде, с ножами у пояса. Они поют не громко, не вызывающе, в лад. Что они поют? Старую немецкую песню. О преуспевающем мельнике.
На углу — полицейский, мощный детина в блестящей каске Он смотрит на проходящий отряд, подымает руку. Властно останавливает движение на скрещении улиц. И угодливо, почти подобострастно делает знак юношам: они могут пройти. Самодовольная ухмылка тронула лицо одного, другого в колонне.
Что здесь такого? Но вдруг уличная сценка наполняется новым смыслом.
В выражении, скользнувшем по лицам, отблеск зловещего пламени. Оно полыхает где-то впереди, в будущем. Может быть, еще не близком, а может, быть, уже стоящем на пороге.
Барбюсу надо было повидаться с одним из депутатов рейхстага, живущим в Гамбурге. Переговорив с ним по телефону, Барбюс выехал из Берлина.
В Гамбурге шел мелкий дождь. Над Альстер-озером плотной пеленой лежал туман. Город был затянут его белесой дымкой, особенно густой в портовых кварталах. Они казались холодными, черными каналами, несущими свои воды к морю. Дома словно плыли по ним, как многоэтажные суда с частым рядом освещенных иллюминаторов. Фигуры прохожих под зонтиками намечались неясно, призрачно, сквозь туман.
Барбюс бродил по кварталам Сан-Паули, как это делает каждый приезжий. Мог же он когда-нибудь, хоть на один час, быть просто приезжим!
Утомившись и продрогнув, он захотел зайти куда-нибудь и увидел, что стоит у всемирно-известной харчевни с вывеской «Тут кормят, как у твоей мамы». В шумном окружении моряков, только что сошедших на берег с английского судна, стоящего в гавани, он выпил стакан грога. Он слушал разговоры этих ребят, обрывки песен. Вдыхал запахи моря, ветра и английского табака.
Давняя страсть к скитаниям проснулась в нем.
В молниеносно быстрых продвижениях скорыми, курьерскими поездами, автомобилем, самолетом его иногда посещало желание уйти с рюкзаком за плечами в горы и бродить по деревенским дорогам.
Однажды,
Стряхнув с себя тонкую паутину воспоминаний, он вышел на улицу. За час, проведенный им в харчевне, туман стал гуще, огни фонарей, плавающие в тумане, желтее и словно беспокойнее.
У него еще оставалось время до встречи с депутатом.
И он походил по набережной. Неожиданно он очутился недалеко от Паноптикума. Знаменитый Гамбургский музей восковых фигур был щедро освещен. У входа стоял монументальный швейцар. Его румяное лицо с густыми бровями и белоснежными бакенбардами выглядело так же великолепно, как его кепи и ливрея с золотыми галунами.
Очень старый, но все же внушительный человек в позе, странно соединяющей выправку солдата и готовность услужающего.
Он стоял, как изваяние. Поза подчеркивала неподвижность массивной фигуры у вертящейся двери. И все же эта неподвижность начинала беспокоить. В ней чудилось нечто противоестественное и давящее. Барбюс хорошо знал знаменитый «виц», рекламный трюк музея, и все же он забыл о нем и чуть не сунул монету в руку воскового привратника. Но в эту минуту живой швейцар, точная копия воскового, привычно протянул руку за мздой, предназначенной ему, а отнюдь не его восковому двойнику.
Было что-то отталкивающее в сосуществовании этих двух стариков, живого и воскового, стоявших здесь уже десятки лет. По мере того как менялась внешность швейцара, дельцы из музея вносили поправки во внешность воскового двойника, нанося морщины на маску лица, сменяя темный парик на седой. Невольно возникала мысль, что только смерть разлучит эти два так тесно связанных существа.
Начавший уже терять свою славу, Паноптикум почему-то обрел ее вновь в недавнее время. Кровавые сцены убийств, насилия, разыгрываемые восковыми актерами с правдоподобием, взвинчивающим нервы; галерея «знаменитых международных преступников» «от Каина до Аль Капоне» привлекали особую публику. По залам музея толкались штурмовики в обнимку с девками, какие-то провинциалы с военной выправкой, молодые люди, напомнившие Барбюсу портовых апашей Марселя.
Здесь громко, во всю глотку, восхищались, гоготали, ужасались при виде трупов семи жен Синей Бороды или злодейств гангстеров, изображенных с немецкой педантичностью.
Барбюс рассеянно глядел по сторонам, то и дело натыкаясь на одиноких зрителей, застывших перед зловещими сценами. Он рассеянно извинялся и тут же обнаруживал свою ошибку: зрители оказывались восковыми, их задумчивая поза в точности повторяла позу живых.
На минуту его внимание задержал кощунственно правдоподобный оркестр Штрауса. Восковые музыканты под управлением воскового дирижера застыли, с вековым усердием исторгая неслышную мелодию из молчаливых инструментов.