Анри Барбюс
Шрифт:
И вероятнее всего — радостное.
Сейчас он сидит один на бархатном диванчике за маленьким столиком и ждет ее. Не очень-то удачно выбрано это место встречи: он уже был тут когда-то, но не помнит, при каких обстоятельствах. Кроме того, зал пуст: сидишь на виду, как кот на заборе. А впрочем, плевать! Зал длинный и узкий, чистый кегельбан. Радиола наполняет комнату монотонной мелодией.
За соседним столиком — пара. Наверное, чужой муж или чужая жена: она дрожит и поминутно смотрит на часы. Чудаки! Нашли чего бояться! Ревнивые мужья не самое страшное в нашей жизни.
Почему
И больше никого в кафе нет. Только в глубине этого «кегельбана», во второй половине, за аркой, несколько штурмовиков играют в кости. Изредка оттуда долетает смех и какой-нибудь выкрик. Игра денежная, и поэтому они так поглощены ею.
Марта явится вовремя. Он в этом уверен. Просто он пришел немного раньше. Говоря по правде, ему не терпелось увидеть эту ее рыжеватую челку на лбу и взгляд, в котором есть что-то противоречивое: решительность и застенчивость — «я сама по себе» — и вместе с тем что-то открытое, сердечное.
Штурмовики кончили играть и гурьбой идут к двери. Один из них бросает беглый взгляд на Бруно и вдруг замедляет шаг.
Молодой штурмовик, стуча подошвами башмаков, подходит к его столику медленными шагами. Одновременно он делает знак товарищам, те останавливаются. На их лицах настороженность тушит улыбки. А… собаки! Вы все-таки всегда ждете удара!
И Бруно — это очень важно для него сейчас! — видит, что их трое, если не считать того, кто подходит к нему. Этот совсем плюгавый, слабосилка. Значит, все-таки трое на одного. Впрочем, что это ему вздумалось? Простое недоразумение. Но отчего такая тоска вдруг накатывается на него и сдавливает ему горло?..
— А ведь я тебя знаю! — говорит штурмовик и, положив руки на столик, нагибается к самому лицу Бруно. Это плюгавый, и будь он один…
— Ты ошибся, приятель! Но это, конечно, не беда… Садись, выпьем! — Бруно улыбается, делает приглашающий жест.
Но плюгавый кричит визгливым, не мужским голосом:
— Ребята, лопни мои глаза! Это красный из Тегеля! У меня по сей день шрам…
Один из трех, тог, что плечистее других, легко отодвигает плюгавого, всматривается в лицо Бруно.
— Вы путаете меня с кем-то, ребята, — уверяет тот.
Плечистый сжимает кулак.
— И я узнал тебя! — произносит он веско.
Бруно толкает ногой столик. Со звоном разбиваются чашки и рюмки. Бруно вскакивает на бархатный диванчик, в руках его маузер. И теперь, когда все уже кончено, Бруно-боевик, Бруно — «Не дадим пройти свастике!» воскресает в нем.
— А ну, подходи, коричневая рвань! Кому жизнь не дорога!
Они шарахаются в стороны. Плечистый — слишком медленно. Пуля догнала его.
— А, ты узнал меня? Теперь узнаешь еще лучше!
Плюгавый стреляет из-за опрокинутого столика, как из-за укрытия.
— Мимо… Ты плохой стрелок, мозгляк!
Бруно, не опуская маузера, двигается к двери, но ему не дают пройти. Пули свистят вокруг него… «Целят в ноги, хотят взять живым…» Двое осмелели, они приближаются. Но у него еще есть патроны в обойме. Вряд ли ему позволят перезарядить маузер.
В комнате полно дыму.
Они взяли его на мушку?
— Эй ты, девочка! Или кто ты там! Смотри, как умирают хорошие парни!
Вот сейчас ему уже пригодится этот последний патрон!
Дождь, Фридрихштрассе, комрад Барбюс, Марта…
И это было последнее, что виделось затуманенному взгляду Бруно…
— Молчите, ради бога, молчите, вы пропадете так же, как он!
Марта с изумлением смотрит на человека, который силой вытолкнул ее из кафе и теперь тащит к остановке омнибуса. На нем белая куртка с золотыми пуговицами. Это кельнер, он спешит вернуться в кафе. Сейчас туда прибудет полиция.
Она узнала его: «Спасибо, товарищ!»
Марте удалось бежать из Германии. В Париже» в эмигрантском центре, ей посоветовали рассказать Анри Барбюсу обо всем, что ей довелось испытать в гитлеровской Германии. Свидание это состоялось. Однажды, весенним днем 1935 года, Анри Барбюс услышал историю гибели Бруно, рядового великой партии. Но он не узнал в исхудавшей и поседевшей Марте рыжеволосую девушку из дешевого локаля в конце Фридрихштрассе.
4
Все, что было написано Барбюсом в последние пять лет жизни, несло на себе следы огромного опыта борьбы и творчества. Все отражало сложившийся эстетический идеал художника: «Писатель — человек общественный. У него социальная роль и социальный долг… Конец старой рабской теории «искусство для искусства», делающей из литературы средство для развлечения, для бегства от действительности».
Наступил тот период творчества, который нельзя было отделить от общественно-публицистической деятельности. Порой трудно было понять, где начиналась художественная книга и где кончалась речь, статья. Происходило скрещивание самых различных жанров, вплоть до трактата и очерка. В рамках одной книги, под одной обложкой уживались острая новелла, черты художественной повести и статистика, политические лозунги, раздумья мыслителя, выводы исследователя.
Рабочим местом Барбюса становились не только Мирамар и Омон, но и купе международного вагона, номер гостиницы, а чаще всего — трибуна.
Так рождались все книги 1931–1935 годов.
Даже когда художник писал о художнике, писатель о писателе, Барбюс оставался автором речей, статей, синтетических книг, в которых ощущался сплав политического, научного и художественного начал.
Да иначе, с точки зрения Барбюса, и нельзя было писать о Золя. Нужно было восстановить справедливость и показать миру истинное лицо рыцаря французской литературы. С темпераментом политика берется Барбюс за книгу высокого эстетического значения.