Антистерва
Шрифт:
— Спасибо, не беспокойтесь, — повторила она. — Вряд ли поезд тронется, пока мы не погрузимся.
И эти обычные, ничего особенного не значащие слова она тоже произнесла так, как будто за ними стояла какая-то никому не доступная жизнь — ее жизнь…
И, не глядя больше на Василия, скрылась в проходе темного вагона, в который внесли на носилках ее отца.
ГЛАВА 4
— Вы, Василий Константинович, просто недооцениваете глубину человеческой убежденности.
Его никто еще не называл по имени-отчеству,
— Ну почему же недооцениваю? — сказал Василий. — Без убеждений вообще нельзя. Но ведь это без серьезных убеждений, общих, а вы же про какие-то другие говорите? Про какие-то, мне кажется, частные убеждения. И почему вы думаете, что они могут иметь силу над большим количеством людей?
— Они не просто могут иметь силу над большим количеством людей. — Клавдий Юльевич улыбнулся. — Они могут заставить миллионы людей вообще забыть про собственные убеждения и желания. Да что там про желания — про собственную жизнь могут заставить забыть! И эти миллионы людей будут без размышлений исполнять то, что прикажет им один единственный человек в своем частном послании. В той самой фетве, в действенности которой вы сомневаетесь. Ну, а уж забыть не про собственную, а про чужую жизнь, если таковой приказ будет содержаться в фетве, — это и вовсе с большим удовольствием.
— Убить, потому что какому-то незнакомому человеку это ни с того ни с сего в голову взбрело? — недоверчиво переспросил Василий. — А если сам ты про это даже не думал?
— Даже в таком случае. Об этом я и говорю. Сила мусульманского фанатизма современным сознанием как-то не учитывается. Но настанут времена, когда эта сила будет определять жизнь отдельных людей и целых народов, никакого отношения к исламу не имеющих.
— Как это? — не понял Василий.
— Ну вот представьте. — Клавдий Юльевич оперся локтями о подушку и приподнялся повыше. — Представьте, например, что я — или нет, скорее вы — написали книгу.
— Скорее все-таки вы, Клавдий Юльевич, — вставил Василий. — Я не умею книги писать.
— Кто знает, Василий Константинович? — улыбнулся тот. — И все-таки — скорее вы. Потому что у вас, как у человека молодого, с большей вероятностью может возникнуть желание совершить нечто необычное, сотрясти устои. Так вот, предположим, некий аятолла, то есть духовный вождь мусульман, усмотрел в вашей книге нечто такое, что он счел оскорблением ислама.
— Но зачем же я стал бы оскорблять ислам? — пожал плечами Василий. — Я про него вообще ничего не знаю. А если стал бы, то и правильно бы ваш аятолла обиделся.
Вы, может быть, и не имели бы намерения оскорбить ислам, — терпеливо объяснил Клавдий Юльевич. — И аятолла просто высказал бы свое частное о вашей книге мнение. Сюжет ваш, к примеру, показался бы ему слишком вольным по отношению, скажем, к пророку Мухаммеду. Хотя вы, разумеется, заботились бы в своем произведении лишь о том, чтобы сюжетная увлекательность позволила вам выразить некую мыслительную
— И что этот аятолла сделал бы? — с интересом спросил Василий.
Интерес у него к этому разговору был прямо-таки жгучий! Клавдий Юльевич спокойно рассказывал о чем-то таком, чего Василий не просто не знал, но и как-то… Для него как-то не существовало той жизни, о которой рассказывал Делагард. Она совершенно не соединялась с тем миром, в котором Василий жил до сих пор, — в котором он заканчивал училище, а потом институт, сдавал экзамены, ходил на комсомольские собрания и студенческие вечеринки… Невозможно было представить, чтобы о чем-нибудь таком зашел разговор, например, в общежитской комнате перед сном!
Это была какая-то особенная, тонко и сложно организованная жизнь, о которой он никогда не думал и не знал. Хотя, может быть… Может быть, только в детстве Василий чувствовал мимолетное дуновение такой жизни — когда почти со страхом брал с книжной полки в отцовском кабинете тоненькие книжечки в пожелтевших бумажных обложках. Это были старые, еще с «ятями», сборники стихов; Василий понимал, что, конечно, не отец покупал их когда-то. Был в этих книжечках какой-то особенный, нездешний трепет, которого совсем не было в его отце. А значит, их покупала мама, и они остались в этом доме после нее и словно бы вместо нее…
— А сделал бы он как раз то, что называется фетвой, — улыбнулся Делагард. — То есть попросту высказал бы свое личное мнение о вашей книге. Сказал бы, что она оскорбляет ислам, а посему автор ее достоин смерти. Ну, а поскольку он является аятоллой, то есть, как вы помните, духовным учителем и вождем, то его личное мнение немедленно было бы воспринято миллионами правоверных мусульман как обязательное руководство к действию. И вас, талантливого автора, в том только и виновного, что талант подсказал вам тот или иной сюжетный ход, стали бы преследовать до тех пор, пока не убили бы.
— Не может быть! — поразился Василий. — Средневековье какое-то, прямо инквизиция! А если бы другой аятолла сказал, что, мол, книга хорошая и убивать меня не надо? — с любопытством спросил он.
Это было бы уже его личное мнение, — объяснил Клавдий Юльевич. — И оно никак не могло бы отменить личного мнения, то есть фетвы, другого аятоллы. В общем-то в этом есть даже определенный демократизм. Но софистика состоит в том, что демократизм в данном случае становится орудием тоталитаризма. И с этим ничего не поделаешь — таков ислам. Да и не только ислам, — после короткой паузы добавил он.
Про демократизм Василий понял не очень — впрочем, как и про тоталитаризм. Что такое демократизм, он, конечно, знал — буржуазная идеология, это им еще в школе говорили, и в училище, и в институте — а о тоталитаризме имел самое приблизительное представление. Это война так называется, что ли? Но выяснять это у Клавдия Юльевича он не стал. Гораздо интереснее было подробнее расспросить про фетву.
— А если бы я куда-нибудь уехал? — спросил он.
— Удивительно, что такая мысль пришла вам в голову, да еще сразу, — улыбнулся Клавдий Юльевич.