Антистерва
Шрифт:
Да и Василий не испытывал никакого интереса к Игнатию Степановичу. Если что и казалось ему необычным в этом приземистом, кряжистом человеке с вислощеким лицом и недовольно поджатыми бесцветными губами, то лишь наличие у него такой жены, как Елена.
Теперь, когда Василий видел ее перед собою каждую минуту уже два дня подряд, он понимал, что ничего античного в ее внешности нет. Но ощущение небывалое™, невозможности того, чтобы в заплеванном вагоне, да что в вагоне, вообще на белом свете, существовала такая женщина, — это ощущение его не покидало. И дело было даже не в том, что она была красивая — мало ли красивых! Она была словно окружена загадочным
— Сколько вам лет, Василий Константинович? — вдруг спросила Елена.
Двадцать. — Он ответил не сразу: просто не сразу вспомнил собственный возраст, а точнее, вдруг забыл, что у него есть возраст, что вообще есть у него какие-то внешние приметы, что не весь он — одно лишь странное состояние, в котором нет ничего внешнего, а есть только облик этой женщины, которая тоже и не женщина вовсе, а что-то неназываемое, из чего сейчас весь состоит он сам… Запутавшись в непривычной смуте этих ощущений, Василий даже головой потряс, а потом повторил: — Да, двадцать.
— Я так и подумала, — улыбнулась она. — Только не могла понять, как же вы так рано окончили институт.
— Я рано поступил, — ответил он. — Сразу после училища. Вообще-то надо было на Путиловском заводе отработать, я же на токаря учился, но мне разрешили сразу. Я очень хотел геологом быть, и мне хотелось поскорее. И институт поскорее хотелось закончить, хотя учиться тоже, конечно, было интересно.
— Почему же хотелось поскорее закончить, раз интересно? — с той самой улыбкой, в которой он боялся разглядеть снисходительность, спросила она.
— Потому что мне хотелось уехать. Куда-нибудь далеко. Где все другое.
Он никогда и никому не рассказывал об этом своем желании. Он даже для себя не обозначал его такими простыми и жесткими словами: уехать куда-нибудь далеко, где все другое. Это было его главное желание, с тех пор как он осознал, что его жизнь — сплошное и какое-то случайное, какое-то неправильное одиночество.
— От себя не уедешь, Василий Константинович.
— Но вы же пытаетесь, Елена Клавдиевна.
Елена вздрогнула, услышав эти слова, и, помолчав, сказала:
— Я не от себя… У меня другие обстоятельства. Можно, я вас буду по имени звать, без отчества? — вдруг спросила она.
— Конечно! — воскликнул Василий. — Я, знаете, никак не привыкну, что меня по отчеству зовут. Но, правда, мне мое имя как-то не нравится, — смущенно добавил он.
— Почему? — удивилась Елена.
— Не знаю. Просто так. Какое-то оно. Смешное, по-моему.
Ну что вы! — возразила Елена. — Никакое не смешное, а очень даже красивое. — И вдруг она засмеялась: — А особенно красивое будет от него отчество. Вашим детям повезет! Я когда-то запоем читала Игоря Северянина — был такой поэт, вы, верно, не знаете. И меня просто завораживало его имя-отчество — Игорь Васильевич. Какой
— Спасибо, — кивнул Василий. — Но только я Люшей вряд ли смогу… А Северянина я знаю, — торопливо, чтобы скрыть смущение, добавил он. — То есть не знаю, конечно, а просто видел его стихи. Ну, и читал немножко. Но они какие-то нежизненные, по-моему. Про мороженое из сирени…
— У него разные есть, — улыбнулась Елена. — И жизненные тоже. «Деревушка. Из сырца вокруг стена. Там, за ней, фанзы приземисты, низки. Жизнь скромна, тиха, убога, но ясна без тумана русской будничной тоски».
Она произнесла это так, как будто не стихи читала, а просто говорила то, что пришло в душу при взгляде в тусклое окно.
— А дальше как? — тихо спросил Василий.
Он не столько хотел, чтобы она читала дальше, сколько — чтобы она как можно дольше стояла рядом с ним в полутемном тамбуре, и чтобы волосы ее светились так странно, словно бы изнутри, и чтобы нос она морщила так смешно… Папироса была почти докурена, и, значит, Елене не было никакой причины стоять здесь с ним рядом.
— Дальше я вам потом почитаю, — пообещала она. — У него хорошие стихи, поверьте.
— Всего сутки осталось ехать, — сказал Василий. Кажется, он не сумел скрыть тоску в голосе, хотя и старался.
— Мы с вами за сутки не раз еще покурить выйдем, я и почитаю, — улыбнулась она. И неожиданно добавила: — А может быть, мы и потом с вами когда-нибудь увидимся. Мир ведь тесен, правда? А Средняя Азия тем более.
— Правда, — судорожно сглотнув, ответил он.
Он не верил, что когда-нибудь увидит ее, пусть даже и тесна Средняя Азия. Слишком отчетливым было у него в душе чувство невозможности, даже почему-то потери, когда он на нее смотрел.
— Пойдемте. Васенька. — Елена бросила окурок в ящик с песком, стоявший в углу тамбура. — Надеюсь, папа уже уснул.
— У вашего папы такая фамилия необычная! — неизвестно зачем сказал Василий. То есть очень даже ему известно было, зачем. Затем же, зачем и про стихи Северянина — чтобы задержать ее еще хотя бы на минуту. — Она французская, да?
— Да, необычная. — каким-то неопределенным и торопливым тоном ответила Елена. — Изначально, конечно, французская, но вообще-то папа коренной петербуржец. Красивая фамилия, мне было жаль ее менять.
— А какая у вас теперь?
Он видел, что ей почему-то неприятен и даже тягостен этот разговор, и понятно было, что таким образом никак невозможно продлить общение с нею. Но глупые и никчемные слова сами срывались у него с языка — наверное, от растерянности. Или от отчаяния.
— Крюкова. Теперь у меня фамилия по мужу — Крюкова. Она отвернулась и, не дожидаясь своего спутника, вышла из тамбура в вагон.
Идя вслед за нею по узкому проходу между полками, Василий чувствовал себя то ли идиотом, то ли наглецом, то ли тем и другим вместе.
Клавдий Юльевич не спал.
— Извини, Люша, мне даже не дремлется, — виноватым голосом сказал он. — Возможно, это из-за близости границы. Я ведь бывал в Афганистане, — повернулся он к Василию. — Хотя занимался не афганской, а персидской литературой. Вот, смотрю сейчас в окно и понимаю, что ничего здесь не изменилось… И веков двенадцать, пожалуй, уже не менялось. Да, истинный восьмой век.