Антология публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012
Шрифт:
Сейчас в России от идеологической и экологической чахотки вымирает народ, давший название этой стране, а на обеденном столе лежит окоченевший труп великой русской культуры, вокруг которого шумит русскоязычный фуршет, так и не понимающий, где он находится: то ли на поминках, то ли на чьей-то презентации, где все сильно попахивает мертвечиной. Я вспомнил песню Талькова о тетради расстрелянного генерала, так как действительно держал в руках в одной дворянской семье такую тетрадь, где царский генерал описывал свои впечатления о разваливающемся при Керенском фронте. Генерала большевики расстреляли как заложника в восемнадцатом году. Генералы нашей семьи почти все воевали у белых и убежали из России, дожив в эмиграции почти до ста лет, что даже для меня как-то удивительно.
Средненький шансонье Тальков задел чужую для него струну, написав несколько рвущих душу слов, как когда-то Вертинский выжимал слезу из белогвардейцев, эксплуатируя внутренне чужую
Я разглядывал открытки из Вильно, Кракова, Вены, Могилева с надписями: “Дорогой Моня”, “Дорогая Ривочка”, “Милая Софочка” и т. д., где описывались их житейские горести и радости, и мне было очень тоскливо на сердце, что этих людей подвергли в двадцатом веке насильственной смерти. Два года назад мне надо было купить в провинции деревянный дом с большим участком, и я объехал на машине с водителем несколько губерний бывшей России и всюду встречал и целые вымершие деревни, и отдельные дома, многие из которых были открыты, и на их стенах висели в застекленных рамках никому не нужные теперь фотографии и самих крестьян, и крестьянок, и их ушедших на войну молодых мужчин в красноармейской, а иногда еще и в царской форме. У всех были тупые и бравые лица служак, рабов и почти что идолов. Очень редко попадались задумчивые и грустные лица. Ни в одной деревне не было деревьев вдоль дорог и улиц – все голо и пустынно, как во времена Смутного времени. Иногда, услышав мои шаги по скрипучим половицам опустевших домов, выбегали одичавшие кошки, не дававшиеся в руки и шипевшие, как змеи. “Вот и ваш черед пришел, голубчики”, – подумал я. А места кругом были божественные: березовые рощи, перелески, заросшие ольхой поля и ободранные, как скелеты, руины храмов с погнутыми коваными крестами. Раньше здесь кипела полнокровная жизнь и сотни тысяч семей рождались и умирали под свои грустные и радостные песни. Но они все сами разрушили и довели до полного запустения свой край, восстав против Бога и решив жить своим слабым человеческим разумом, поверив злонамеренным утопистам.
Дом я, в конце концов, купил на самых границах Прибалтики, в местах, где испокон века жили староверы, бежавшие от московского ига подальше. Среди брошенных деревень шныряли грузовики с прицепами, полными армян и дагестанцев, валивших бесхозный лес и вывозивших его на московские строительные рынки. Гортанные голоса, как воронье карканье, разрушали тишину пустеющей и вымирающей центральной и северной России. И все виденное мною во время моих странствий я мысленно называл полнейшим и окончательным безобразием.
Москва, 2003 г.
Опубликовано в журнале: Зеркало 2005, 26
Алексей Смирнов
Двойная трагедия
Как-то так получилось, что дважды в двадцатом веке сам русский народ истреблял почти до корня свою цивилизацию, культуру и все образованные классы. Факт этот удивительный, и о нем как-то все молчат и делают вид, что ничего не произошло и не происходит. Пытаются сохранить преемственность и иллюзию прямой дороги, не перекопанной рвами с трупами. Второй раз советскую, пусть псевдоцивилизацию уничтожают сегодня больше десяти лет кряду, уничтожают сознательно, ежечасно и планомерно.
О том, как это происходило в первый раз, кое-кто писал, и лучше всего этот факт разобрал Бердяев в своей работе “Духи русской революции”, а чисто эмоционально Максимилиан Волошин в стихах о истоках и традициях русской смуты. Бердяев исходил из того, что русское простонародье верило только в своего полумифического царя, а помещиков и всю городскую цивилизацию с ее культурой и экономикой ненавидело, считая чужой, и по мере сил всячески истребляло, как могло. Эти же настроения разделял Горький эпохи “Несвоевременных мыслей”, боясь русского мужика как носителя анархической разрушительной стихии. Бердяев рассматривал и великих русских писателей как пророков наступившего хаоса, видя в персонажах Достоевского – Верховенском и Шигалеве носителей программных установочных положений большевистской революции. Ошибка писателей и философов – толкователей русской революции начала двадцатого века была в том, что они исходили из того, что русский по своей сути был религиозен, и религиозен по-православному. На самом же деле большинство русского простонародья было прежде всего суеверно и потому декоративно набожно, ходило в церковь задабривать Бога, а не молиться ему. Идеи христианской доброты и всепрощения были совершенно чужды и несвойственны основным массам русских крестьян, совершившим революцию и пошедшим за большевиками. У русского народа отношение к Богу и Христу всегда было утилитарно и не более того. Для них Перун и Велес постоянно виделись за православной символикой.
Да, в монастырях, в городских храмах были и монахи, и аскеты, и богословы, и высокообразованная паства, но численно всех этих людей в России было крайне мало – наверное, от десяти до тридцати процентов, как и сейчас. А остальные семьдесят процентов населения были априорно безразличны к самой идее Бога в его православной транскрипции. В современной Чехии семьдесят процентов населения тоже безбожники. Так было всегда, и не надо этому удивляться и придумывать мифы о некогда существовавшей Святой Руси. Святая Русь существует только в декадентском сознании, и нигде больше. То, что Церковь и в средневековой Московской Руси, и при первых Романовых, и в петербургской империи была прежде всего государственным институтом, общеизвестно, но о том, как это пагубно повлияло на стихийное язычество и антихристианство русского народа, говорить и писать не любят. Потаенные русские сказки, записанные Горбуновым, показывают величайшую ненависть и презрение простонародья к своим жрецам-священникам и дикую похотливость мужиков к попадьям и поповнам. Совершенно не случайно Пушкин, сам чрезвычайно похотливый субъект, писал о Попе и его работнике Балде в достаточно гнусном, издевательском тоне. Прадед Пушкина, петровский генерал и черный абиссинец Ганнибал, оставил после себя более трехсот потомков от крестьянок и убил тяжелой тростью прямо в церкви села Михайловское священника за то, что тот не отдал свою дочку негру на растерзание.
Боже, как лжива вся русская дворянская литература, когда вопрос касается взаимоотношений помещика и крепостных. Точно так же нынешние сочинители умело умалчивают о реальных взаимоотношениях нынешней постсоветской номенклатуры и теперешних рабочих и таджикских рабов на лужковских стройках. Вот только бесконечно грустный Лермонтов все понимал и знал о стране рабов, стране господ и все лез и лез под пистолеты идиотов-офицеров. Ученик и прямой продолжатель Лермонтова – граф Толстой написал о взаимопроникновении дворянской усадьбы и деревни достаточно много и откровенно, встав в конце концов на сторону крестьян. Интересно, что опыт Толстого Бердяев в своей работе “Духи русской революции” вообще не рассматривал, так как беспощадный взгляд художника Толстого его не устраивал. Совсем другой вывод был бы из опыта Толстого, чем излагает Бердяев, находя в народе два полюса понимания христианства. Жуткую звериность русской жизни и наверху, и внизу рисует Толстой, а Бердяеву это неудобно. Из Толстого вытекает, выламывается мысль: зверь не подотчетен в своих поступках, зверем двигают инстинкты и он не может каяться, что сожрал чужих детенышей, – просто ему хотелось есть. Таковы все персонажи Толстого: и дед Ерошка, и Долохов, и Пьер Безухов, и Андрей Волконский (духовный брат или отец лермонтовского Печорина), но все они разъедены вырождающейся дворянской рефлексией. Платона Каратаева Толстой придумал только для собственного самоуспокоения – таких среди простолюдинов никогда и не было вовсе. Откровенно звероваты и все бабы Толстого – от Наташи Ростовой до Анны Карениной, и все они – активные, чувственные самки, самки хищных зверей, и они никогда не каются.
И Толстой, как зверь, внутренне оправдывает зверей-революционеров. Но он одновременно утонченный европеец, ученик Руссо и автор и пророк протестантской по духу ереси, и Ленин, сам лютый зверь, чуя в Толстом зверя покрупнее себя, совершенно правильно назвал Толстого зеркалом русской революции. А все остальное – это только декорации сильно задурковавшего барина. Но Толстой – не дух, не предтеча, не пророк русской революции, он сам и есть эта революция. И как далек Толстой от аскетичных старообрядцев, любителей византийщины, молившихся в своих изысканных, с древними образами моленных.
Недолгая честная дворянская литература Лермонтова, Толстого, отчасти Бунина и разночинная и крестьянская – Чехова, Успенского, Левитина, Подъячева, Семенова и др. успела сказать правду о врожденной дикости русского простонародья и его схожести со зверьми и невозможности ввести этот тип людей в цивилизованные рамки. Тот славянин, который вывелся из смеси великороссов с угро-финскими племенами, есть врожденный анархический дикарь и последовательный, убежденный враг всякой религии и культуры. Такого типа люди и разрушили почти до конца старую русскую цивилизацию. Во главе их шли вожаки – обычно выходцы из семей священников, дьячков, сделавшие свой примитивный вывод из христианства – все отнять и переделить поровну. Чернышевский, Нечаев, Ульянов – ярчайшие примеры подобных субъектов.