Антология советского детектива-36. Компиляция. Книги 1-15
Шрифт:
«Постится, наверное», — подумал Борисов.
Емельян то и дело кашлял и, чувствуя от этого неловкость, пояснил, поглаживая руками красных петухов, вышитых на скатерти:
— Схлопотал бронхит... Пожизненный... В тундре этой проклятой...
— Так вы говорите, Сомова не встречали с сорок третьего года? — возвратился Борисов к начатому разговору.
— Не встречал, изверга, — отрицательно потряс головой Емельян.
— Как же вы его можете «изрубить на куски»?
— А очень даже просто. Вот немного одужаю и разыщу. Каждый год, как придет лето, так и собираюсь...
— Просто все у вас, Емельян Федорович: найду... изрублю...
— А чего там... Спочатку съезжу к Микшину, возьму его за жабры — он и скажет, подлец, где Сомов.
Борисову
— Вот что, Дробовников, давайте кончать этот беспредметный разговор. Кто такой Микшин? Откуда его знаете? Откуда он знает Сомова? Всё — начистоту... или...
Лицо Емельяна вытянулось.
— Ясно, ясно, товарищ начальник, — засуетился он. — Значит, так. В сорок третьем меня загнали в тундру, как я уже сказал. По такому же делу был осужден и Микшин — он тоже был полицаем, только в Ростове. Ну, когда сидели мы, то сидели порознь, в разных лагерях. А когда отбыли срок и по вольному найму устроились на шахту, тогда, стало быть, познакомились — вроде как земляки... Ну, друг другу свое житье-бытье рассказывали. Он намного моложе меня, так все об жизни, о подходе к ней мое особое мнение хотел знать, то есть, как все это разумею я, как старший товарищ. Один раз договорились мы с ним сходить на озерко рыбки половить, а он не пришел. Явился на другой день и говорит: «Извини, дядя Емельян, что подвел тебя... Пришел ко мне старый знакомый прощаться. Неловко было отказать — выпили, посидели». — «Кто такой?» — спрашиваю. — «А Виктор Сомов», — отвечает. Я аж подскочил: «Да ты что, — говорю, — раньше-то молчал, что он здесь? Я бы его порешил, гада». — «Потому, говорит, и молчал, что кровопролития допустить не хотел. Не стоит он того, дядя Емельян, чтобы остаться вам здесь навечно». И как я ни добивался узнать, куда Сомов уехал, Микшин не сказал. Пробыли мы там еще какое-то время и разъехались. Я сюда, а Микшин — к себе домой, в Челябинск.
— Как зовут Микшина?
— Зовут Сашкой, А вот по батюшке — не помню.
— Ну ладно, Емельян Федорович, а откуда Микшин знает Сомова?
— Вот уж не знаю. Я так понял, что с самого Ростова вроде.
— А вы откуда знаете?
— Я? А по Краснодару... Когда был в полиции — и узнал...
— В одной команде были, что ли?
— Зачем? Я сам по себе. Он сам по себе, в своем заведении. Стало быть, при гестапо.
— А все же? Точнее. Часто встречались? Почему в его лице нажили себе врага?
— За одну встречу и нажил. А дело было так. Захватил я с товарищем на толкучке с десяток баб, чтобы, значит, в Германию их отправили. Приказ такой был — на базаре брать... Привели в полицию, а старший мне и говорит: «Вот такое дело, Емельян. Поведешь троих в гестапо, сдашь там их Виктору Сомову. Значит, требуют прислать как заложниц». Привел я баб, а мне велели вести их во двор; там халупа стоит, и в ней Сомов, значит, сидит. Захожу: играют в карты четыре человека. Доложил, зачем пришел. Ну, Сомов велел одному игроку отвести баб, куда следует, и ко мне: «Давай перекинемся в картишки, пока партнер вернется». Я согласился. Не успел оглянуться, как враз все деньги, что при мне были, проиграл. Ставить больше нечего, я и поднялся. «А что это у тебя в платке завернуто?» — спрашивает Сомов. А я, товарищ начальник, грех на душу взял: отобрал по дороге у бабы сапоги, продавать она их на толчок носила. Известное дело, ничего ей больше не продавать, потому как в заложницы угодила... Отвечаю Сомову: «Сапоги!» «Ставь, говорит, их на кон». — «Нет, сапоги ни в жисть не поставлю. Сделай милость, отпусти. Вот и игрок вернулся», — взмолился я. «Нет, поставишь сапожки!» — кричит Сомов. И так спокойно взял у меня с колен сверток, развернул и поставил сапоги под свою табуретку.
Емельян опять закашлялся. Вытер рукавом слезы и продолжал:
— Раздали карты, начали... И тут я заметил, что Сомов карту передернул. Я не стерпел и обругал его. Сомов схватил сапоги и забросил их под потолок на полку, — стало быть, просто отобрал. Обидно мне стало... Хром натуральный... Вскочил
— Что же молчали до сих пор, что Сомов жив?
— Так откуда мне знать, что его ищут? Отсидел ведь он... А враг он мне был личный, потому что мародер и бандит...
— А вы не мародер?
Емельян осклабился:
— Так когда я забирал сапоги у той бабы, она мне лицо поцарапала... Оставь я у ней сапоги, Сомов все равно бы их отнял. А ну как баба спробовала бы его, как меня — он прибил бы ее на месте. И выходит, что для ее же блага я у ней забрал эти самые прохаря.
Борисов был ошеломлен «сверхнаивностью» Емельяна. Он понимал, что это, своего рода, защитная реакция в разговоре с представителями органов правосудия.
— Идиотская логика, — сказал он. — Вот что я вам скажу, Дробовников, — гнусный вы старик! Дурачком прикидываетесь. — И поднялся.
— Так что, выходит, меня того... посадят теперь, стало быть? — опешил Емельян.
— К сожалению, нет! — махнул рукой Борисов и хлопнул дверью.
16
Он сидел за столом и писал. Никто ему не мешал — жена и пятилетняя дочка уже спали. За окном изредка шуршали такси; под трамвайными дугами с треском вспыхивали россыпи фиолетовых искр. Круглое пятно света настольной лампы освещало исписанный крупным неровным почерком лист бумаги. Александр Микшин, запустив пальцы в редеющие волосы, как и много раз до этого, вспоминал свою нескладную молодость.
...Лето сорок второго года... Горячий ветер гнал пыль и терпко-пряный запах полыни, иссеченной фашистскими минами, изрубленной саперными лопатками советских бойцов. Ни пороховой дым, ни запах гари и тлена — ничто не связывалось так устойчиво с его воспоминаниями о войне, — только этот запах. Запах полыни — запах войны!
То был его первый и последний бой.
Над русскими окопами волнами ходили немецкие бомбардировщики, черные фонтаны земли взмывали в небо, и не было тогда ничего желаннее тишины... И тогда слабели руки, сжимавшие винтовку; хотелось зарыться в землю, прекратить, наконец, этот невыносимый спор с немцами, уступить им, а там — будь что будет...
И вдруг леденящий кровь крик:
— Танки!!!
Рявкнула сорокопятка, и почти в то же мгновение желтый сноп пламени опрокинул ее набок. Жутко зачирикали пули...
Бойцы дрогнули и перебежками стали пятиться к оврагу. Слышалась дикая брань, надрывно раздавались голоса команды, но невозможно было разобрать ни слова. Ничего не было видно за стеной пыли, тянувшейся со стороны дороги. Казалось, что вот из-за нее вынырнет танк, и спасения тогда не будет.
Микшин бежал реденькой неспелой рожью, сил уже не оставалось. Он видел, как танки резко завернули вправо, наперерез отступающим бойцам. Вот уж близко спасительный перелесок... но впереди вырос столб огня, и он ударился об него, будто о стену.
Ночью он пришел в себя. Полнеба осветило зарево, — он догадался, что это горит деревня. Он был легко ранен, но чувствовал, что идти не может. У него кружилась голова, ноги его не держали. Он то полз, то вставал и, ступив два-три шага, падал.
К утру он добрался до какой-то деревни, заполз в огород и лежал там до вечера, чутко прислушивался к звукам, пытаясь разгадать, есть ли в деревне немцы. Немцев в деревне не было: они спешили на восток. Микшина приютила пожилая женщина; два ее сына тоже сражались на фронте.