Антология советского детектива-45. Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
— Я думаю, хватит, Павел Иванович, — говорит он.
— Да? Ну что ж, в добрый час.
Паша Богачев командует штурману:
— Геворк, приготовились!
Тот подходит к люку, открывает его, и в самолет врывается тугой студеный ветер. Ревет сигнал тревоги — резкий, злой, — и на лед летит дымовая шашка. По дыму летчики определяют силу и направление ветра. Снова Богачев кладет машину на бок, и теперь я вижу на белом листе льда грифельно-черную струйку дыма.
— Лед тонкий, — говорит Геня Воронов, глядя в иллюминатор, — ох, какой тонкий лед!
Этот тонкий лед, на который сейчас нам нужно сесть, несется на нас с устрашающей,
И вот ровно в три ноль-ноль Москвы стрелки на четырех приборах автоматического радиопередатчика без всякого вмешательства человека запрыгали, как мне показалось, весело и радостно, будто мультипликационные персонажи, ожившие благодаря великому умению человека. Тишина. Белое безмолвие. И только веселые прыжки маленьких черных стрелок отдались в наушниках радистов Арктики строгими точками и тире — сообщениями о ветре, температуре, атмосферных явлениях и дрейфе льда.
Исторические вехи незримы. Я утверждаю, что работа людей Струмилина и Морозова, первооткрывательская работа — историческая веха в изучении белых пятен Арктики. Мир стал сейчас маленьким, в нем не должно быть белых пятен, об этом заботятся Струмилин и Морозов — люди большого спокойствия и великого мужества.
Передано по радио с борта самолета Героя Советского Союза Струмилина».
Дубровецкий положил этот текст перед Наумом Броком и попросил:
— Передайте в редакцию, если вас не затруднит.
— Пишете вы лучше, чем говорите, — сказал Брок, прочитав репортаж, — хотя, по-видимому, поступать наоборот легче. Значит, вы хитрый.
Дубровецкий усмехнулся и ответил:
— Я не хитрый. Просто говорить можно что угодно, а писать что угодно — преступление.
После того как поставили первый ДАРМС, Морозов и Струмилин забрались в кабину и, рассматривая карту, долго решали, стоит ли лететь на следующую льдину или целесообразнее вернуться на остров Птичий и завтра с утра начать установку еще двух ДАРМСов.
Пока Пьянков бегал вокруг самолета, осматривая его перед вылетом, Богачев стоял на торосах и, зачарованный, смотрел на сказочный ледовый пейзаж. Богачев несколько раз глубоко вдохнул чистый воздух.
«Здесь пахнет швейцарским сыром, — подумал он, — я чувствую это совершенно точно. Это смешно, и если сказать кому-нибудь, то меня засмеют и обвинят в пустом оригинальничанье».
Ночное солнце стояло в зените. Полярная ночь была светла так, что без синих очков нельзя даже взглянуть на снег, и на лед, и на небо. Здесь, в эту солнечную полярную ночь, все было наоборот: снег был красный, лед — густо-синий, а небо — белое. Оно было такое белое и глубокое, что даже самые спокойные скептики могли бы, глядя на него, поверить в теорию бесконечности. Скептик вообще-то не верит в бесконечность. Скептик — человек, который во всем и всегда видит конец. Он просто притворяется, что верит в бесконечность, чтобы не прослыть отсталым. А здесь скептики поверили бы, если минут пять без перерыва посмотрели в белое, нескончаемо высокое небо.
— Паша, — сказал Пьянков, — ты что, хочешь остаться с медведями?
— Ни за что, — ответил Павел, по-прежнему глядя в небо.
— Тогда забирайся в летак, сейчас уйдем.
— Увага, увага, — сказал Богачев по-украински, — громадяне пассажиры, летак уходит на Птичий.
И пошел с торосов к самолету.
Когда поднялись на семьсот метров, Струмилин снял свои большие синие очки и долго тер веки. От этого в глазах пошли стремительные черно-зеленые круги. Несколько мгновений Струмилин не видел ничего, кроме этих стремительных черно-зеленых кругов, которые дробились, налетая друг на друга, внезапно исчезали вовсе, но потом появлялись вновь — замедленно, как на фотобумаге при печатанье снимков.
«Сплошная абстрактная живопись, — подумал Струмилин, — только у меня круги двух цветов, а там — десяти. Больше вроде бы разницы никакой нет…»
Он надел очки, осторожно приоткрыл глаза и сразу же зажмурился — так сильно резануло стылой яркостью полярной ночи.
— Сейчас в Москве днем темнее, чем здесь ночью, — сказал Струмилин, осторожно приучая глаза к свету.
— Сейчас, пожалуй, вровень, — заметил Богачев, — всего десять дней до мая осталось.
— Одиннадцать.
Богачев улыбнулся:
— Ну если одиннадцать, то уже все равно десять.
— Поплюйте через плечо и постучите о дерево, — тихо сказал Струмилин и хитро подмигнул Павлу. — Я научился этому в Испании, под Гвадалахарой, и это здорово помогало мне там…
Струмилин обернулся назад и, посмотрев на Брока, работавшего ключом, хотел спросить, какую дают погоду, но вспомнил, что погоду здесь никто не может дать, потому что вокруг океан.
Привстав на сиденье, Струмилин оглядел небосклон.
— Ого, — сказал он, — что-то на юго-востоке здорово синё.
— Где? — спросил Богачев.
— А вон, видите?
— Вижу.
— Это к сильному ветру.
Богачев закурил и сказал:
— Какое хорошее слово «синё»! Летнее.
— Ну нет, — возразил Морозов, сидевший на откидном сиденье Володи Пьянкова, между Богачевым и Струмилиным, — это, Паша, не летнее, а весеннее слово. Только весной бывает синё вечерами и ранним утром. А особенно у нас, в Ленинграде, в маленьких переулках. Там и дома-то синие ранним утром. Я очень люблю весну, — вздохнул он, — больше всего люблю весну. А последние десять лет не видел ее.