Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
Конашевича кто-то отозвал в сторону, они остались втроем. Кофейный блейзер сказал сдержанно, но дружелюбно:
— Мы не знакомы, но я знаю Юрия Павловича. Давно.
— Откуда?.. Что-то, извините, не припомню.
Танин спутник чуть застенчиво улыбнулся.
— Москва не так уж велика… Где-нибудь наверняка виделись, вероятнее всего, — обвел он глазами мастерскую, — где-нибудь в этом роде, в гостях. Московская светская жизнь.
— А где Майка? Почему она не с тобой? — полюбопытствовала Таня.
Бенедиктов был ошарашен ее вопросом:
— На Взморье, — и с тревогой взглянул на Таню. — Ты что, не знала?!
— На Взморье?.. — сделала она большие глаза. —
В сердце Бенедиктова мигом вполз холодненький, скользкий страх — страх, что вот сейчас, сию минуту его подозрения последних дней подтвердятся, загадка будет разгадана, и вдруг окажется, что это загадка только для него, а все другие — все! весь этот сброд! эта шушера! — давно знают разгадку и только посмеиваются, жалостливо кивая головами у него за спиной.
— На Взморье?.. — Таня осеклась и, как показалось Бенедиктову, мгновенно протрезвела. Потом спохватилась: — Ну да! Я просто забыла. Совсем из головы вылетело!
Бенедиктов отвел глаза — Таня врала грубо и неумело, но не тут же, при всех, уличать ее, прижать к стене. Врала, зная, что он ей не верит!..
— Где Гена? Вечно куда-то пропадает, потом напивается с какими-то кретинами, а я тащи его домой на закорках!.. Извини, Юра, мы еще увидимся… — заторопилась она, хоть Бенедиктов знал, что и это неправда: не Гена, робкий и непьющий человек, а она напивается всякий раз, и не его, а ее приходится потом доставлять домой полумертвую.
Но ее спутник не пошел за нею, остался рядом с Бенедиктовым у открытого окна, за которым переливалась ночными огнями Москва.
— Вы — друг господина Гроховского? — из одной вежливости, как показалось Бенедиктову, спросил его собеседник.
— Нет, Борисова, хозяина мастерской. С Гроховским я знаком разве что шапочно. И почему — «господина»?..
— Ну, теперь-то он уж во всяком случае не «товарищ», — уклончиво ответил тот, и Бенедиктову послышалось в его тоне равнодушие человека пришлого, со стороны, которому все, что творится вокруг, не слишком интересно, — Не знакомы, а вот ведь — пришли его проводить…
Бенедиктов не понял, то ли собеседник его осуждает, то ли, наоборот, ставит ему это в заслугу.
— Как и вы, собственно, — прервал он его резче, чем ему самому хотелось. Но про себя он знал, отчего это с ним: из-за Таниного наглого вранья, из-за того, что она — да и она ли одна! — знает что-то про Майю, чего он сам не знает и что таит в себе нечто опасное, унизительное для него.
— Как и я, собственно, — охотно согласился с ним тот и опять, то ли в укор, то ли в похвалу, добавил: — Вы — русский, я русский, а ведь вот же, оба мы пришли сюда и поневоле вынуждены принимать участие…
— В чем? — насторожился Бенедиктов.
— В том, что принято называть «еврейским вопросом», — развел, улыбаясь, руками собеседник. — Конечно, если принять на веру, что этот вопрос — вселенский, всех волнует и все ищут на него ответа…
— А вы?.. — перебил его Бенедиктов. — Кстати, как прикажете вас величать?
Тот взглянул на него с той же чуть застенчивой улыбкой, пожал плечами, словно сам удивляясь тому, что сейчас скажет:
— Меня зовут, представьте, Иван. По-русски, разумеется, дома меня, конечно, называют несколько иначе.
Хотя я — русский и даже православный, — И опять развел руками, словно стесняясь: — Одним словом — Ваня.
Так вот что настораживало в нем Бенедиктова, он это только сейчас понял: хотя этот Ваня и говорил на чистейшем русском языке, но именно безупречность и какая-то застывшая, неживая округлость его речи выдавали в нем иностранца, для которого русский — не родной или, по крайней мере, не слишком часто употребляемый язык.
— Я? — не забыл о вопросе Бенедиктова Ваня. — Нет, отчего же, меня он тоже занимает, хотя… Видите ли, население земного шара вот-вот перевалит за пять миллиардов, а их — каких-нибудь пятнадцать, кажется, миллионов… Положа руку на сердце, уважаемый Юрий Павлович, так ли уж нас с вами волнуют судьбы кхмеров каких-нибудь или малайцев? В одной только Индии ежегодно умирает от голода народу куда больше, чем всех евреев на белом свете вместе взятых. А от меня требуют, чтобы я непременно тоже искал ответа на этот проклятый вопрос… Впрочем, — смутился он и даже, как показалось Бенедиктову, покраснел от неловкости, — ваша матушка была, помнится, тоже… вернее, мачеха. Естественно, что вы не можете не смотреть на это несколько иначе.
— И все-то вы знаете… — только и оставалось усмехнуться Бенедиктову, а про себя он подумал: кто же он такой, этот милый и обаятельный — вот даже краснеет от смущения! — заграничный Ваня?..
— Все мы знаем чуть меньше, чем сами полагаем, и чуть больше, чем полагают другие, — вежливо отшутился Ваня и поспешил заверить Бенедиктова: — Нет, я не антисемит, упаси бог! Скорее — даже наоборот, но… — И совершенно неожиданно обратился к Бенедиктову с вопросом, на который едва ли ждал ответа: — Как вы полагаете, Юрий Павлович, с чего начался антисемитизм? В самом начале, с истоков, если можно так выразиться, когда на них еще — ни христопродавства, ни варварства и нетерпимости наших просвещенных времен?.. — Но, по-видимому, ответа он действительно не ждал, потому что тут же перескочил совсем на другое: — Что же до моего всезнания, как вы изволили заметить, то просто я имел счастье читать записки вашей матушки, чрезвычайно интересный документ, я бы даже сказал — выдающийся. — И, не дав Бенедиктову опамятоваться, помахал кому-то в толпе рукой: — Извините, меня Геннадий зовет, ему одному с Татьяной не управиться. — Но, прежде чем протянуть ему на прощание руку, вынул из бумажника визитную карточку: — Позвольте вам презентовать, может быть, когда-нибудь и пригодится. Впрочем, мой телефон вы и так могли бы узнать у Конашевичей. Был чрезвычайно рад лично познакомиться, Юрий Павлович, поверьте. — И тут же пропал в толчее.
Прежде чем взглянуть на визитную карточку Вани, Бенедиктов кончиками пальцев ощутил, как гладок и тверд этот квадратный кусочек картона, у нас на таком визитки не печатают. На нем латинскими или даже скорее готическими затейливыми литерами было выведено золотом: «Жан-Пьер Егорофф». И более всего ошарашило Бенедиктова это двойное «ф».
Подошли попрощаться Ансимов и Ева. Пьяный Ансимов держался еще более вальяжно, чем трезвый, а Ева, наоборот, была тиха и грустна.
— Не пропадай, старик, — величаво пожал Бенедиктову руку Паша. — Мы пойдем. Очень клевая вечеруха задалась, верно? Как в лучшие наши времена.
— Как на похоронах, — негромко сказала Ева, — будто кого-то хоронят… Того же Гроховского, что ли, или меня… Будто все мы прощаемся и никогда больше не увидим друг друга…
Они ушли. Ансимов, стараясь сохранить как можно более прямую осанку, опирался на руку Евы, и она вела его, как поводырь слепого, — свою первую и единственную любовь, все прочие в счет не шли.
И снова как из-под земли за спиной Бенедиктова возник Лернер в сопровождении все того же Ценципера. Ценципер, видимо, изнемог от бесконечных, изматывающих дискуссий все об одном и том же, был бледен как мел, едва держался на ногах и прислонился плечом — маленький, тщедушный подросток — к Лернеру, как к стене.