Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
Кресла были почти совсем не просижены, ворс на ковре не вытерт — видать, тут никто никогда не обитал. Эле понравилась комната, но так, как может нравиться вещь красивая, но ненужная, без пользы, и к тому же совершенно недоступная. Она поспешно открыла дверь в соседнюю комнату.
Это был кабинет, тесный, заставленный под самый потолок книжными полками, с множеством фотографий и гравюр под стеклом на свободной стене. На гравюрах были изображены старинные города, крепости и географические карты с пестро раскрашенными гербами и надписями затейливым готическим шрифтом.
Позади большого письменного стола, заваленного бумагами, рукописями, открытыми на недочитанной странице книгами,
Эле пришло в голову, что только теперь, попав в кабинет Иннокентьева, она хоть что-нибудь о нем узнает, хоть что-то поймет.
Да, он с первого же раза понравился ей. И пускай его себе воображает, что это она «упала на него», не устояла перед его голубыми рубашками и синими галстуками, от которых и глаза у него становятся такими густо-синими и смелыми, что и заглянуть в них страшно, даже голова кружится, а седые виски кажутся совсем серебряными, пускай. Пусть даже думает, что она польстилась на то, что он знаменитость, нет человека, который бы не кидался опрометью к телевизору, когда показывают его «Антракт», пусть тешится, что она просто-таки сама не своя от счастья и гордости, пусть! — она-то знает, что на самом деле все как раз наоборот, что не она на него упала, а он на нее, она еще тогда, в монтажной, с ходу поняла, что он упал на нее! Она с первой секундочки просекла, что его только пальцем помани— и он спекся, готов, как лист перед травой!..
Но вместе с этим победным, мстительным — за что только мстить-то и кому?! — чувством Эля, оказавшись теперь одна в его комнате, где все — письменный стол, заваленный бумагами, фотографии и картинки на стенах, и эта большущая голубая карта, и вытертый зеленый бархат дивана, и даже въевшийся в этот бархат невыветриваемый, стойкий запах табачного дыма, все это вместе и каждый предмет в отдельности и есть он, Иннокентьев Борис Андреевич, — она вдруг до смерти испугалась. Потому что все, что было в этой комнате, каждая самая малая малость, словно бы закричало, завопило со всех сторон, что — чужие они с ним, что, даже лежа с ним в одной постели, она так же далека от него, как и тогда, когда она его только и видела что на экране телевизора, и с этим ничего не поделаешь, потому хотя бы, что ни одной из этих книг, которых у него навалом на полках, она наверняка не читала, ни в одном городе, изображенном на картинках, она не бывала и никогда не будет, ни одного артиста, что на фотографиях, которыми увешаны все стены, она ближе чем из первого ряда кинотеатра никогда не увидит…
И она с неожиданной желчной обидой подумала, что хоть он сам первый — сам, никто за язык не тянул! — сказал ей «я тебя люблю», но она-то, она-то его не любит и никогда не полюбит, она еще такое динамо с ним покрутит, так его «ча-ча-ча» плясать заставит! Плевать ей на все эти его фотографии, картинки и книги, в гробу она их видала! «На тебе сошелся клином белый свет» — вот вам, выкусите!
— Ты где? — крикнул ей Иннокентьев из кухни. — Ау!
На письменном столе она наткнулась на записную книжку в кожаном тисненом переплете — сплошные номера телефонов.
— Прими душ, там голубое полотенце, слышишь?..
Она опять не отозвалась. «Ого, — подумала без зависти, — сколько у него телефонов тут напихано, у меня так на одной бы страничке уместились…» Бросила книжку на стол, увидела опять висевшую на стене напротив карту, подошла к ней вплотную.
Огромный город раскинулся просторно по обе стороны ярко-синей ленты реки. Самое замечательное в этой карте было то, что на ней был изображен с соблюдением пропорций каждый дом на каждой улице, а некоторые, более примечательные, были нарисованы гораздо крупнее остальных. Что это за город, Эля не знала, во всяком случае, не Москва — она не нашла в центре Садового кольца и, внутри его, Кремля с его башнями и соборами. Наткнувшись глазами на изображенную отчетливее всех прочих строений знакомую по французским фильмам Эйфелеву башню, она поняла, что это — Париж.
— Ты уже умылась? — Иннокентьев, без пиджака и рубашки, в одной майке, стоял в дверях.
Она резко обернулась к нему от карты, мгновение смотрела на него в упор, словно не признавая, и кинула хлестко, грубо:
— Зачем?
— Тогда иди ложись, — поторопил он ее, будто она прямо-таки нанялась ему бухаться в койку, как только переступит порог! — Что же ты?
— Кайфа нет! — Она его ненавидела сейчас так, что едва удерживалась, чтоб не зареветь. — Не хочу, понятно?!
— Я откупорил шампанское… — Впервые за все время их знакомства ей послышалась в его голосе растерянность, но это не смягчило ее, наоборот, ожесточило еще больше. — Пойдем.
— Опять насчет любви трепаться будете? Прямо-таки зациклились сегодня — любовь, любовь!..
— Что с гобой? — не сразу спросил он. — Я не понимаю.
— А потому что с души воротит, когда про любовь начинают канючить!
— Хорошо, — согласился он очень серьезно, — не буду.
— Я домой поеду, — неожиданно для себя самой решила она.
— Не дури!
— На электричку вполне успеваю.
— На что ты злишься? Я обидел тебя?..
— Просто я ненавижу, когда врут!
— Так… — усмехнулся он неожиданно устало, и она вдруг впервые заметила, что — не мальчик уже, что на лбу — морщины и под глазами тоже.
Ей стало жаль его, но она не хотела позволить себе этой жалости, она в эту минуту больше всего на свете хотела сделать ему больно, унизить, сбить с него эту его спесь, ухмылочку эту его усталую и гордяцкую.
— И если вы надеетесь, что лично я вас хоть когда-нибудь…
— Не надеюсь, — оборвал он ее жестко. — Что угодно, только не это.
— …или думаете, что я согласилась потому только…
— Лучше тебе остановиться, — опять прервал он ее, — потом жалеть будешь.
— Вон у вас по стенам киноартистки висят — «Бореньке на память»… Так вот они пусть и кидаются с ходу в койку, только не забудьте им насчет душа сказать, их, может, только с персолью и отстирывать!
— Дура ты, — сказал он спокойно и без злобы, и то, что без злобы, показалось ей самым обидным. — Убирайся. Одевайся, и чтоб духу твоего…
— Норма-ально!.. — протянула она понарошку хамски, зная, что его корежит это ее словцо. — Другой бы спорил!
И пошла к двери, но на пороге стоял Иннокентьев и не думал двигаться с места.
— Пусти! — Голос ее сорвался на крик. — Пусти, идол!
Он крепко схватил ее за плечи, сжал так, что она охнула от боли, и, глядя ей прямо в глаза, отчетливо сказал:
— Я не вру. Не врал. Я давно никому этого не говорил. Ни одной из этих, — он кивнул в сторону фотографий на стене, — ни разу. Но это уже не имеет никакого значения. Ты сейчас уйдешь отсюда и никогда даже звонить не будешь, ясно? Ноги твоей не будет, ясно? Пошла вон! — оттолкнул ее от себя, она больно ударилась локтем о книжные полки.
Он отошел от двери, пропуская ее.
Но она была девочка из тех московских пригородов, где с рождения, с первых шагов научаются не спускать обид и давать сдачи, не отходя от кассы. У нее и голос вдруг прорезался визгливый, каким лаются через штакетник соседки или клянут распоследними словами своих мужиков, таща их на своем горбу от пивных ларьков у железнодорожных платформ: