Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
— Иди ко мне, — позвал он тоже шепотом, — не надо ничего говорить! Не надо! Иди!..
Она склонилась над ним, припала лбом ко лбу, лоб ее был гладок и прохладен, он слышал ее горячее прерывистое дыхание.
— Ты думаешь, я не понимаю?.. Сказал в ресторане — люблю, и забыл, пусть не сразу забыл, так завтра бы, через неделю, нормально… Ну пусть две недели, месяц даже, а потом?.. Не вчера родилась, знаю, чем все кончается, обожглась уже… Ты молчи, молчи, я и то знаю, что ты сейчас скажешь, только не надо!
Он слышал сквозь свою и ее одежду, как загнанно бьется ее сердце, как при каждом вдохе и выдохе входит и выходит с хрипловатым
— Молчи, молчи, дай сказать… — Подперла подбородок руками, локти больно упирались ему в грудь, — Я ведь что хотела…
— Да, да… да… — только и отвечал он ей, — да…
Она умолкла, потом вздохнула печально.
— Ну вот, перебил меня… я все и позабыла, что хотела…
Он натянул перину ей и себе на голову, теперь они были как в тесном, согретом их дыханием гнезде, нашел ощупью «молнию» на ее платье…
Уже совсем под утро их разбудил — сперва вскинулась Эля, потом уж проснулся Иннокентьев — громкий стук в дребезжащее окно и пьяный, настойчивый голос:
— Катька! Катька, это я, слышь? Да проснись ты, тварь! Я пузыря принес! Катька-а!..
— Кто это? — спросил спросонья Иннокентьев.
Эля закрыла ему рот жаркой, потной ладошкой:
— Молчи! Не отзывайся. Покричит и уйдет. Это Катькин хахаль какой-нибудь. Молчи.
Пьяный за окном не унимался, орал на весь поселок, грязно и скучно матерясь. Потом, отчаявшись докричаться, взобрался на наружную приступку, пытаясь отомкнуть форточку.
Форточка поддалась, он просунул голову внутрь.
— Катька! Я же не пустой пришел. Я бормотуху на Курском достал!
В откинутую форточку сразу же потянуло лютой стужей с улицы.
— Катька, гадский потрох!..
Эля рывком соскочила с постели и, топая босыми пятками по полу — Иннокентьев совершенно явственно угадал, как леденит ей ступни промерзлый пол, его пробрал озноб при одной мысли об этом, — кинулась к окну, ткнула кулаком в пьяную рожу в проеме форточки.
— Мразь! Линяй, пока я тебе морду не раскровенила, подонок! Никакой Катьки нету! Отвали!
— Катька! — обрадовался заплетающийся голос за окном. — Это же ты! От кого прячешься-то?
— Я тебе дам Катьку! — Эля нашарила на подоконнике какую-то пустую стеклянную банку, ударила с размаху алкаша в лицо. — А ну сгинь!
— Ты что? Ты что?! — заорал тот высоким испуганным голосом, свалившись наземь с приступки, — Ты что, сдурела?!
«Машина, — вдруг пришло Иннокентьеву в голову, — как бы этот подонок не побил машину, и „дворники“ я забыл снять…» И тут же до тошноты устыдился этой мерзкой своей мысли, того, что испугался не за Элю и даже не за себя, крохобор, а за машину…
Из-за окна протрезвевший, удивленный голос спросил:
— Это Элька, что ли? Откуда?!
— От верблюда! — еще визгливее завопила Эля. — Опять в тюрягу захотел?!
— Так бы сразу и сказала, — обиженно ответили из-за окна, — а то в кровь дерется… Смотри, сожгу хату, головешки не оставлю… — пригрозил он без особой уверенности и, матерясь совсем уж невразумительно, пошел прочь.
Эля захлопнула форточку, вернулась к постели, нырнула под перину к Иннокентьеву.
— Мразь подзаборная, — все еще не отошла она, — рванина…
Иннокентьев обнял ее. Тело ее не успело остыть, только пятки стали совсем ледяные.
Она тесно прижалась к нему и вдруг разрыдалась в голос, содрогаясь всем телом, острые лопатки под рукой Иннокентьева ходили ходуном, а на губах он чувствовал соленые, горячие ее слезы.
Он хотел утешить ее, пожалеть, но она не дала ему говорить, шептала, глотая слова, сквозь рыдания и всхлипы:
— А ты молчи, молчи, ты этого даже понять не можешь… Ты же не знаешь, какая она, Катька, какая она бывает… А я знаю! Ненавижу!.. А она сестра мне, родная сестра, тебе этого ни за что не понять, что значит — сестра! Мы же отца с ней даже и не помним, был, не был, а мать два года как схоронили… Тебе и не снилось такое! Она ж сестра мне, я ее жалею, а удавила бы своими руками, когда она пьяная… И молчи, заткнись, не твоего ума это дело…
Потом она утихла и скоро уснула, и во сне продолжая всхлипывать и вздрагивать всем телом, а Иннокентьев до самого рассвета лежал с нею рядом, тихо гладя ее голые, худые плечи, и думал о том, что ему и на самом деле вряд ли понять до конца эту девчонку и ее жизнь…
И еще ему подумалось, прежде чем робкий рассвет стал оттирать темень с оконного стекла, что дороги их, ее и его, друг ли к другу, врозь ли или мимо друг друга — не параллельные ли линии, которым никогда не скреститься, не пересечься?.. Но додумать эту невеселую мысль он так и не додумал, уснул, и во сне нежно и осторожно обнимая ее вздрагивающие плечи, спину с трогательно-беззащитной ложбинкой меж лопаток.
Но когда они утром, в десятом часу первого дня нового года, проснулись и бережно, чтоб не растратить, не уступить стуже нажитого за ночь под периной живого тепла, торопливо оделись и вышли наружу — и утро, и улица, и дома вдоль нее, и штакетник, и деревья за штакетником были так ослепительно и молодо белы, так празднично свежи, снег на всем такой нетронутый, чистый, небо такой невообразимо прекрасной высоты и синевы, а в окнах, мимо которых они шли по безлюдному переулку, увязая в снегу и оставляя за собой глубокие, мигом наполняющиеся густой синей тенью следы, зеленела сквозь стекла хвоя новогодних елок и поблескивали весело игрушки, так ярко и щедро сияло солнце, рассыпав по снегу слепящие искры, что на душе разом стало тоже легко и чисто, и горькие, злые слезы этой ночью, и мат, и вся грязь, все печали и невзгоды, и невеселые мысли о бессилии их судеб пересечься и соединиться — все забылось, растаяло в сиянии нового дня. И жить тоже надо было как-то по-новому, по-иному, чисто и молодо, как это утро и этот снег, чисто, молодо и щедро, как это морозное солнце над густо-синими, в золотых крупных звездах куполами Никольской церкви, чисто, молодо, щедро и долго, самое главное — долго…
6
По пути из Никольского в Москву Иннокентьев твердо решил, что если он поедет сейчас на дачу к Митиным, то непременно — с Элей.
По давней традиции в первый день нового года они съезжались туда всей компанией, даже если новогоднюю ночь проводили врозь, погулять по лесу, надышаться впрок кислородом, пообедать не торопясь, по-домашнему. Жена Митина, Ира, всегда кормила гостей до отвала и так вкусно, что, осоловев от сытости, они не в силах были сдвинуться с места и, как правило, оставались ночевать, а поутру чревоугодие начиналось сызнова, и хорошо, если разъезжались вечером второго дня.