Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
Митин посмотрел на него с таким ужасом, что Иннокентьев пожалел о сказанном.
— Волков бояться — в лес не ходить.
Но эта расхожая истина едва ли могла утешить Игоря. Он и не отозвался на нее, промолчал, потом сказал негромко и не глядя на Иннокентьева:
— А мне ведь не того, Боря, страшно — поставят, не поставят… Я ведь и не к таким камуфлетам приучен, хоть и, с другой стороны, жаловаться грех… Поставят, не поставят «Стоп-кадр» в театре — так ведь все равно он уже написан, и это не кто-нибудь, а я его написал — вот ведь что главное… А страшно мне, если уж говорить правду, совсем другого… — Он обвел
— Что ты имеешь в виду? — не понял Иннокентьев.
— Этого всего! — вдруг с тоской и ненавистью простонал Митин, — Благополучия своего — вот чего! Дачи этой, Иры с ее светской дурью, сытости, после которой, вот как я только что, блевать тянет, того, что я уже не представляю себе, как можно передвигаться по земле не в собственной машине… Привычки своей к благополучию, к комфорту не одной только утробы, но и души, черт вас всех побери!.. А ведь на это благополучие, которому на самом деле грош цена, надо вкалывать как ломовая лошадь, писать раз за разом дешевку какую-нибудь на потребу, дрожать от страха, как бы все это в один прекрасный день не вылетело в трубу… Себя мне, если уж начистоту, страшно, того, который об одном только и пекся всю жизнь, сколько себя помню, — об успехе, о деньгах, о том, чтобы не оказаться ненароком у разбитого корыта, чтоб не дай бог не записали меня в неудачники, шел с протянутой рукой на поклон к режиссерам, к публике: чего изволите? что пользуется спросом в нынешнем сезоне? над чем прикажете посмеяться, над чем слезу пустить?.. Прямо служба быта какая-то, фирма «Заря»!..
Иннокентьев даже испугался внезапной, на ровном, казалось бы, месте, бессвязной исповеди Митина.
— А вот теперь — этот «Стоп-кадр», будь он неладен! — лихорадочно шептал, чтобы не быть услышанным из-за двери, Игорь. — И ведь это я сам его написал, никто за рукав не тянул! И что бы ты или все вы ни говорили, а я знаю — это первая моя настоящая вещь!.. И вся беда в том, что теперь, после того как я ее написал, я уже никогда не смогу ни идти на поклон, ни врать, ни прикидываться, ни подделываться под общие вкусы… А публика-то проклятая обожает, чтоб потрафляли ей, пятки после обеда почесывали… Вот в чем дело-то! Вот чего мне страшно, Боря!.. Лучше бы уж я и вовсе не писал этой пьесы. Или пусть не поставят ее вроде бы ее и нету, никогда не было, может, я и сам о ней позабуду, если поднатужусь… И опять стану жить, как жил до сих пор, опять сочинять всякое дерьмо на продажу, а?..
Ветер за окном разгуливал вовсю, сосны уже не просто гудели, а трещали под его напором, бессильно стонали.
Приоткрылась узенькой щелкой дверь, в нее выглянуло Элино лицо.
— Ой!.. — испуганно вскрикнула она и хотела было прикрыть дверь, но Митин опередил ее, встал.
— Ладно, извини… Утро вечера мудренее. Извини. Спокойной вам ночи. — И притворил за собой дверь.
Эля тоже была босиком, в длинной, до пят, прозрачной ночной рубашке — Ириной, вероятно.
— Просто так вдруг захотелось к тебе… Ты не сердишься?
Он откинул одеяло.
— Иди.
— Нет, что ты!.. — испугалась она. — Услышат, тут же не стены — одно название… Да и Игорь меня увидел, неловко получится.
— Иди! — потянул он ее к себе за руку, — Плевать! Холодно, замерзнешь, иди.
— Я на минутку только… — слабо сопротивлялась она, — мне вообще в ванную надо было.
Он бережно прикрыл ее одеялом. Ступни у нее были совсем ледяные, как тогда, в Никольском.
Он выдернул штепсель из розетки, и сразу терраса погрузилась в непроглядную тьму, гул и скрип сосен за окном стали громче, тревожнее.
— Врешь, — он нашел в темноте ее губы своими, — ты не в ванную, ты ко мне шла. Зачем ты врешь?..
— Зачем спрашиваешь, — в перерыве меж поцелуями шептала она, — если сам знаешь?.. К кому же еще?..
— Соври еще, что любишь меня… — Он прижался к ней всем телом, нежности и умиления в нем было сейчас больше, чем желания.
— А вот и люблю, — очень серьезно отозвалась она в темноте, — что тут такого?.. Нормально.
— За что? — пытал он ее, обнимая еще нежнее.
— За что?.. — она лежала на спине, уставившись глазами в темноту, словно бы раздумывая над его вопросом.—
Не знаю… Нет, знаю, за что сегодня! За то, что ты не отказался.
— От чего? — не понял он.
— Я так труханула, что ты не захочешь… ну, помочь ему.
— Дыбасову?.. — догадался он и невольно ослабил объятия, отодвинулся от нее к стене. — Так ты из-за него?!
— Нет! — испугалась она и сама тесно прижалась к нему. — Нет!.. Он просто такой… такой, не знаю, как сказать, несчастненький, неприбранный какой-то, никому не нужный… и ручки, кулачки у него такие крохотуленькие, ну прямо ребенок… — И совершенно неожиданно тихо заключила: — И такой страшный…
— Страшный?.. — Он вспомнил ее испуганные глаза, когда, вернувшись из леса, открыл дверь в кабинет, где она была с Дыбасовым, — Ты боишься его?
Она ответила не сразу:
— Не его… Просто когда он говорит и глазки у него как двустволка делаются — вот-вот выстрелит! — страшно… Не его, а… не знаю, как и сказать… Не страшно, а… я, когда с ним вдвоем осталась, только и думала — скорей бы ты пришел, думала, еще немножко, и если ты не придешь…
— Что тогда? — спросил он и знал наперед ответ, которого сама Эля еще не знала, не догадывалась.
Она только еще теснее прижалась к нему…
Утром Иннокентьев проснулся оттого, что бушевавший всю ночь напролет ветер внезапно стих и все смолкло, словно вымерло.
Эли рядом не было.
За окном было уже совсем светло, но сумрачно и серо — за ночь ветер успел нагнать во все небо низкие тучи и стряхнуть с деревьев вчерашний праздничный снег, они стояли голые и пасмурные, хвоя их казалась почти черной, дорожка, ведущая от крыльца к воротам, поразившая вчера Иннокентьева трогательной белизной, была усыпана осыпавшимися от ветра иглами, и теперь снег был неряшлив и тосклив.
И давешней легкости и праздничности на душе у Иннокентьева тоже как не бывало. «Вот еще один Новый год… — подумал он. — А давно ли прошлый встречали?..»
За стеной послышался душераздирающий, из самых недр легких, утренний кашель Ружина.
7
Эля, не спрашивая согласия Иннокентьева, словно так и было условлено между ними, с самого утра засобиралась за ним на репетицию в театр, хотя ей там совершенно нечего было делать, да и само ее появление ставило его в неловкое положение: как ее представить хотя бы?.. Но он ей ничего не сказал.