Антропологические традиции
Шрифт:
Некоторые этнографы помнят, сколь отличались исследовательские интересы и программы двух директоров Института этнографии АН СССР — С. П. Толстова, возглавлявшего институт в 1943–1965 гг., и Ю. В. Бромлея (1966–1988 гг.), хотя сводить именно к ним различия между соответствующими «эпохами», или периодами в истории отечественной этнографии, было бы опрометчивым. В рассматриваемом здесь контексте стоит упомянуть их представления о том, чем должен являться главный объект этнографии. Толстов считал таким объектом «социально-исторические формации с низким уровнем развития производительных сил» [22] и призывал бороться с тенденцией придать этносу «какое-то особое значение», относя его как «внеклассовое образование» к «буржуазной идеологии», в то время как Бромлей полагал, что этнография является, даже по этимологии своего наименования, «наукой об этносах», и посвятил практически все двадцатилетие своего директорства разработке соответствующей понятийно-терминологической системы, а также проблемам классификации и типологизации этносов и этнических процессов. Нужно отметить также, что теоретизирование Толстова было непосредственно связано с его работой как археолога и этнографа и с его политическими симпатиями, в то время как Бромлей никогда не проводил полевых исследований (по основной специальности он был славистом, специализировавшимся до занятий теоретической этнографией на истории хорватской деревни XV–XVI вв.) и, видимо, не испытывал потребности увязывать свои теоретические построения с этнографической практикой.
22
Обсуждение Толстовым доклада П. Ф. Преображенского на совещании этнографов Москвы и Ленинграда, апрель 1929 г. // Архив
Как это ни парадоксально, но, по сути, весьма схоластическое выведение предмета науки из ее наименования («этнография» — как наука, описывающая «этносы») уже в начале 1970-х годов позволило советскому этнографическому сообществу — быть может, лишь субъективно — почувствовать более четкие контуры предмета своей науки и на этой основе проводить более эффективную «приграничную» политику размежевания и объединения, создания новых междисциплинарных областей исследований. Дело, видимо, в том, что само представление социальной динамики в форме взаимодействующих этносов («этносоциальных организмов», как их предпочитал именовать Ю. В. Бромлей) действительно создавало особую перспективу, если угодно, новое видение. Обычно такое видение оказывается эвристичным, если позволяет ставить новые вопросы, по-новому трактовать уже накопленные сведения, создавать новую исследовательскую программу. К сожалению, в случае теории этноса все остановилось на этапе реклассификации уже имевшихся наблюдений — например, была предложена довольно подробная типология этнических процессов, которая вбирала в себя все исследования по аккультурации и ассимиляции, выполненные к тому времени (главным образом американскими социологами, антропологами и психологами).
Введение «этноса» в качестве теоретического объекта позволяло советской этнографии обрести большую самостоятельность и определенность в деле размежевания предмета исследований с историей и социологией, а в известной степени преодолевало и сложившуюся традицию рассматривать этнографию как вспомогательную историческую дисциплину. Новый угол зрения на историю как «арену взаимодействия этносов» не мог не приподнять статус этнографии относительно истории. Изучение «этноса» в качестве самостоятельной категории предлагало возможность теоретического синтеза данных из самых разнообразных дисциплин (психологии, социологии, географии, истории, экономики), которые стали осознаваться как смежные и, стало быть, близкие и необходимые для решения собственно этнографических исследовательских задач. Политическое же значение превращения «этноса» в главный объект этнографических исследований оказалось неоднозначным. С одной стороны, это позволяло сообществу этнографов оставить дискуссии по проблемам «нации» и «национализма» историкам и специалистам по научному коммунизму и, таким образом, освободиться от слишком плотного идеологического надзора. С другой же, как выяснилось впоследствии, связываемая с новым центральным теоретическим понятием исследовательская программа (впрочем, как и программа исследований «этногенеза», развернутая еще Толстовым) оказалась столь близкой идеологии местных национализмов, что до сих пор остается их теоретической платформой: если в научных представлениях того периода в этносе интегрировались экономика и психология, и этнос претендовал на роль объяснительной основы в истории и географии, то в идеологических построениях национальных элит периода перестройки этнос стал главной ценностью и опорой их практической политики — удобным фокусом внимания и инструментом для переписывании истории, для «этнизации» экономики и управления, переосмысления социально-экономических противоречий как «этнических» и т. п.
Все это, однако, очень мало сказалось на конкретных полевых исследованиях, так что можно определенно утверждать, что «полевики» не захотели или не смогли инструментализовать теорию этноса. Она была инструментализована скорее в таких сопредельных этнографии областях, как этническая демография, этническая психология, этническая экология и этносоциология. Все эти новые субдисциплины и пограничные области исследований стали возникать одна за другой и институционально оформляться именно в период 1970–1980-х годов. По-видимому, оттого, что институционализация, например, американской культурной антропологии произошла раньше, была успешнее, профессионализация продвинулась глубже, а междисциплинарные барьеры с другими областями знаний стали жестче, все близкие и подобные перечисленным выше субдисциплины, как мне кажется, оформлялись в основном за ее пределами: «культурная география» была скорее субдисциплиной географии, чем антропологии; «кросскультурная психология» — субдисциплиной психологии; «этнические исследования» — социологии и т. п. В российском/советском случае, хоть все эти субдисциплины и развивались с участием географов, демографов, социологов и психологов, все они в институциональном отношении рассматривались в качестве субдисциплин именно этнографии, а создаваемые отделы и группы организовывались в головном этнографическом институте страны — Институте этнографии АН СССР, причем в его московском отделении [23] .
23
Об этом же свидетельствуют и статьи второго выпуска «Свода этнографических понятий и терминов», вышедшего из печати в 1988 г. и озаглавленного «Этнография и смежные дисциплины. Этнографические субдисциплины. Школы и направления» (М.: Наука). В нем, помимо перечисленных называются и такие субдисциплины, как этническая история, этноботаника, этнозоология, этноархеология, этнолингвистика, этноискусствознание, этномузыкология, этнографическое религиеведение, юридическая антропология и этнопедагогика.
Основным наследием последнего советского этапа отечественной этнографии, продолжающим определять исследовательские программы российской антропологии как области знания и сегодня, стала преимущественная концентрация внимания на этническом, которая привела к игнорированию той проблематики, что законно входит в исследовательское поле большинства ведущих национальных традиций антропологических исследований в мире. В отечественной традиции, однако, фольклористика, оказавшаяся способной сфокусировать свое внимание не столько на экзотических «Других», сколько на экзотических «Своих», смогла успешно тематически расширить свой исследовательский репертуар, охватив тотальные институты армии и тюрьмы, а также профессиональные субкультуры и городскую повседневность [24] . Оторванные от исследовательской практики схоластические понятийно-терминологические этнографические штудии этого периода оказались, впрочем, эффективным инструментом научной политики, ибо обеспечили более независимый и автономный статус дисциплине. Вместе с тем сосредоточение оптики исследований на взаимоотношениях «этносов» явилось малоудачным в вопросах «национальной политики», проявившей весь свой разрушительный потенциал в то смутное время, когда «этнос» стал разменной монетой в политической игре национальных элит внутри распадавшегося СССР. «Теория этноса», увы, надолго стала символом советской этнографии и, по-видимому, останется в историографии как характерный символ этого периода в развитии отечественных антропологических исследований.
24
См., напр.: Адоньева 2001; Ефимова 2004; Кормит 2005; Утехин 2004.
Таким образом, практически весь «академический период» 1960-х — первой половины 1980-х годов характеризовался отчетливо выраженной тенденцией к схоластическому теоретизированию в рамках так называемой «теоретической этнологии». Полученные в этих исследовательских рамках новые результаты (преимущественно классификационно-типологического характера) дали толчок развитию ряда пограничных областей исследований, которые институционализировались как этнографические субдисциплины. Натуралистическая и реалистская трактовка понятия «этнос», выразившаяся в рассмотрении этнических категорий как реальных отдельных субъектов исторического процесса — «социальных организмов» или «социальных тел», обусловила специфический характер исследовательских программ в этих субдисциплинах, ставший препятствием для их интеграции с родственными дисциплинами и субдисциплинами, развивавшимися в рамках иных национальных традиций. Например, отечественная этнопсихология (в отличие от западной кросскультурной психологии, к тому времени уже преодолевшей позитивистские искусы овеществления «этнических» феноменов), по существу, возродила старые и, казалось бы, давно списанные в тираж понятия, подобные пресловутому Volksgeist, под обличием исследований «национального характера» (не учитывая, кстати, того, что и исследования пресловутого «национального характера», процветавшие в США в 1920–1930-х годах, уже тоже давно списаны в науке США как морально и теоретически устаревшее полунаучное стереотипизирование). Восприятие социальных взаимодействий как взаимодействий между «этнофорами» («носителями» специфической культуры и психологии) способствовало реификации этнических границ и сделало популярным анализ этих взаимодействий с точки зрения «культурного расстояния», «этнического конфликта» и т. п. Все это поставило отечественные исследования в опасную близость с концепциями научного расизма. Аналогичные тенденции развивались и в других новых «гибридных субдисциплинах» — этнической антропологии (субдисциплины в физической антропологии, в которой проводились исследования расового состава и физико-антропологического своеобразия этносов), этносоциологии, этноконфликтологии, этнодемографии и этнической экологии.
Полевые этнографические исследования, за исключением только что перечисленных новых субдисциплин и этногенетических реконструкций, вдохновлялись унаследованными еще от дооктябрьского периода ценностями «антропологии спасения» с ее идеалами традиционалистского описания локальных культур и собирания музейных коллекций; новое увлечение «этносами» было воспринято этнографами-полевиками формально — идея этносов стала играть роль с виду новой, но по существу прежней «упаковки» для их материалов, ибо термин «культура» стал механически заменяться терминами «этнос» или «этническая культура». Впрочем, культура сама понималась как носитель гердеровского «духа народа», что выражалось прежде всего в представлениях о способе ее передачи и ее внутреннем устройстве. Культура подразделялась на «духовную» и «материальную». К первой этнографы относили верования, обычаи, ритуалы, мифологию, фольклор, а ко второй — хозяйственный уклад, пищу, одежду, жилище, транспорт. К «этнической культуре» относили не все перечисленное, но лишь те сегменты внутри этих компонентов, которые опознавались как «традиция». Традиция передавалась из поколения в поколение и описывалась этнографами обычно на основе рассказов самого старшего поколения, либо, если считалась неизменившейся, — на основе прямого наблюдения за ее бытованием. Влияния «цивилизации», города, недавние заимствования, инновации и т. п. — все это не входило в нормативное описание «этнической культуры». Такая избирательность наблюдений оправдывалась теоретически: при учете «иновлияний» было бы трудно выстраивать этногенетические схемы и проводить кросскультурные сравнения. Исключение заимствований, искусственное очищение наблюдений от «инородных элементов» позволяло рассматривать этническую культуру как квинтэссенцию народного духа. Еще одной характерной исследовательской традицией этого периода, которая, впрочем, легче интегрировалась с аналогичными антропологическими исследованиями за рубежом, была традиция изучения хозяйственного уклада и образа жизни — в ней идеи диффузионизма и так называемой школы культурных кругов переплетались с подходами экономической и экологической антропологии, нацеленными главным образом на проблемы особенностей производства и распределения ресурсов, а также на вопросы взаимодействия культуры и окружающей среды.
Современный период развития российской этнографии/этнологии/антропологии был назван выше «кризисным» и «критическим», поскольку наиболее характерными его чертами стали кризис идентичности дисциплины, выражающийся даже на уровне наименования (часть российских деятелей и приверженцев дисциплины все еще решают, как называть себя и свою науку, остальные размежевались и разделились на «этнографов», «этнологов» и «социальных» или «культурных антропологов»), последовавший за критикой основ разрабатывавшейся в предыдущее двадцатилетие «теоретической этнологии». Критика тенденции к «натурализации» этнических феноменов, столь характерная для данного периода развития этой дисциплины в России, парадоксальным образом сочеталась с тенденцией к «этнизации» новых для российских этнографов областей исследований: гендерных отношений (так, в Институте этнографии, сменившем название на Институт этнологии и антропологии РАН, был создан сектор этногендерных исследований) и конфликтов (по всей стране появилось множество научных центров, в названии которых фигурировало словосочетание «этнический конфликт»).
Сообщество советских этнографов, уже привыкшее за годы безраздельного властвования теории этноса к тому, что предмет их науки ограничивается рассмотрением лишь разнообразных ипостасей «этнического», с падением железного занавеса и развенчанием догматики марксистского истмата оказалось плохо подготовленным к интеграции с доминирующими подходами в мировой антропологии. Помимо этого, характерный для периода перестройки рост местных национализмов, «взрыв этничности», волна сепаратистских движений под лозунгами национального самоопределения вовсе не способствовали демонтажу привычного взгляда на социальную динамику как на «межэтнические отношения», т. е. на конфликт «между этносами». Первые 15 постперестроечных лет ушли на дебаты за и против теории этноса [25] , разделившие сравнительно небольшое по численности дисциплинарное сообщество на сторонников этой теории («почвенников») и противников («конструктивистов»). Дебаты носили скорее идеологический и политический, нежели собственно научный характер. Их было бы трудно назвать разумной дискуссией, поскольку они изобиловали передержками и невнятицей, осложненной поиском нового понятийно-терминологического аппарата. Поначалу предлагавшиеся концептуализации, заимствованные главным образом из американских этнических исследований (авторами которых, кстати сказать, были не коллеги по цеху — антропологи, а социологи, представители социальной психологии и политических наук, а также историки), были с трудом переводимы на русский язык. Например, в первых статьях, знакомивших отечественных читателей с «доминировавшими» на Западе подходами к исследованиям этничности, использовалась звучавшая весьма неуклюже транслитерация англоязычного термина — «этнисити», лишь на самом излете 1980-х годов замененная ставшим теперь уже привычным термином «этничность». Дебаты эти хотя и содействовали некоторому прояснению аргументов за и против с обеих сторон, но в целом ничем примечательным не завершились и были оставлены как малоперспективные, что, собственно, и выдает их преимущественно идеологический или, быть может, метатеоретический характер, поскольку здесь также можно вести речь о формировании нового видения и его конфликте с доминировавшим прежде.
25
Следовало бы, конечно, говорить не о «теории», а о «теориях», поскольку теории этноса Ю. В. Бромлея противостояла теория этноса Л. H. Гумилева, да и в рамках ставшей официальной «бромлеевской теории» было несколько различных модификаций, принадлежавших его предшественникам и коллегам. Характеристика этих различий, однако, потребовала бы отдельной статьи. Здесь достаточно отметить, что все эти концепции были «реалистскими», т. е. отождествляли постулируемый идеально-типический объект — «этнос» — с реальностью, наделяя этносы субъектностью, первичностью (т. н. примордиализм) и вещественностью (взгляд на этносы как на этносоциальные организмы). С этой точки зрения, их можно объединять в единый позитивистский или натуралистический подход к концептуализации этнических феноменов, противостоящий конструктивистским концепциям этничности, в которых подчеркивается динамичность этнической идентичности, опирающейся на институционализацию социальных представлений особого типа. Эти представления получили распространение в национализирующейся Европе Нового времени в связи с политизацией культурных и языковых различий, становлением среднего класса и возникновением наций-государств. Попытки «почвенников» приписывать этносам изначальность или древность отвергаются «конструктивистами» как малодоказательные, как проецирование модернистских форм идеологического и политического сознания за исторические рамки их существования, т. е. как своего рода «концептуальный империализм», проецирующий относительно недавно сформировавшееся мировоззрение в не знакомые с ним эпохи. В документах древней истории действительно обнаруживаются разнообразные перечни и классификации «Других», однако еще предстоит доказать их этнический характер, т. е. наличие специфической политизации культурно-языковых различий — шаг, которым примордиалисты обычно себя не утруждают.
У российских конструктивистов, как правило лучше знакомых с профильной западной литературой, действительно сформировалось новое (относительно бромлеевской теории этноса, которую многие из них прежде разделяли) видение социальной реальности, предполагающее иную исследовательскую программу, проблематику, методологию. Однако было бы преувеличением заявить, что эта программа была реализована в их собственной практике. Она реализуется сегодня по преимуществу не этнографами, но, например, историками, специалистами по нацио- и империологии. Единственным из известных мне прикладных исследовательских проектов, выполненных в рамках конструктивистского подхода, стала разработка инструментария Всероссийской переписи населения, в которой впервые перечень национальностей стал пониматься не как «список народов», но как распределение категорий переписного учета: в итогах переписи впервые был опубликован полный «Перечень встретившихся в переписных листах вариантов самоопределения населения по вопросу „Ваша национальная принадлежность“».