Анук, mon amour...
Шрифт:
Кольцо кажется почти квадратным, старинное серебро с какими-то насечками, довольно сдержанное, никакого сравнения с позолоченными дешевками Бадди.
Кольцо царствует на руке, ревниво царствует, никаких других колец представить рядом невозможно. Я стараюсь разглядеть надпись на передней, выдающейся вперед стенке, но ничего не получается. Для того чтобы прочесть ее, мне пришлось бы поднести руку Линн к своему лицу. А это может быть неправильно истолковано, хотя поднести к лицу руку Линн хочется неудержимо. Меня спасает вспыхнувший экран, сеанс начался.
Но никакого черно-белого
«Dillinger E'Morto»!
Этого просто не может быть, говорю я себе. И тут же вспоминаю, что «Диллинджер» значился в афишке Французской Синематеки, которую я изучал в букинистическом. Быть может, Линн просто спутала залы?
– Мы попали на тот сеанс? – осторожно интересуюсь я у Линн.
– Ну конечно, Кристобаль, – таким же осторожным шепотом отвечает мне Линн.
– Это и есть «Лифт на эшафот»?
– Конечно. Что-то не так?
Лучше бы мне заткнуться, не хватало еще не ко времени выскочить с «Диллинджером», Линн наверняка примет меня за сумасшедшего. То, что происходит сейчас со мной, – еще большее сумасшествие, к тому же начинает ныть залепленный пластырем бок, и нестерпимо хочется почесать левую щеку, как раз в том месте, где прижился шрам у плосконосого Тома. Прижился и пустил корни. Мой же собственный шрам снова заворочался под волосами.
Хорошо, что его никто не видит. Даже я сам. Я составил о нем представление, исходя из шрама Анук, но кто может поручиться, что Анук и здесь не обвела меня вокруг пальца?
– Нет-нет, все в порядке…
Линн, не отрываясь, смотрит на экран.
Я и сам хотел бы смотреть на экран с таким же вниманием, но меня подташнивает от одного только вида Мишеля Пикколи или как там его. В какой-то момент наши с Линн плечи смыкаются – и это тот самый момент, когда изображение на несколько минут становится черно-белым: документальные кадры с гангстером Диллинджером. Диллинджер и его смерть. Диллинджер и его кровь, неясно, какого она цвета, все именно так, как предсказывала Линн. Если неясно, какого цвета кровь, то ее вообще можно сбросить со счетов.
Диллинджер выглядит красавчиком и держится молодцом, трудно представить, что это лицо ушло в небытие в конце двадцатых, для таких лиц не существует времени. А уж на съемку «фас-профиль» в полицейском участке им и вовсе наплевать. Я вдруг ловлю себя на мысли, что завидую лицу Диллинджера. В нем есть что-то такое, чего никогда не будет в моем собственном. Что-то такое, что обязательно понравилось бы Анук. Я знаю это точно, безнадежно точно, недаром мы с Анук провели девять месяцев в одном животе, затылок к затылку.
Шрам продолжает гореть.
Диллинджера снова сменяет Мишель Пикколи, и меня снова начинает тошнить. Лучше закрыть глаза, чтобы не видеть, как лысоватый буржуа, пунктуально сверяясь с поваренной книгой, готовит себе мясо. И я закрываю глаза, сосредотачиваясь на запахе «Саламанки», еще днем у меня это получалось – и довольно неплохо. Во Французской Синематеке что-то не срабатывает.
Нет, запах и сейчас во мне, он никуда не ушел, я знаю это точно. Но что-то мешает ему выйти наружу, приблизиться к ноздрям, интересно, чего он испугался?..
– Ну как киношка? – слышу я шепот позади себя,
Бог мой, ради этого шепота можно было бы совершить не только культпоход в Синематеку с Линн, но и отправиться в Кению с Бадди Гаем и Тома. В Кению, Танзанию, Буркина-Фасо, в Аризону или в Гарлем, названия принципиального значения не имеют.
Шепот принадлежит Анук.
Ботинки тоже принадлежат Анук, она устроилась позади нас и забросила ноги на спинку ближайшего ко мне пустого сиденья. Ботинки почти касаются моего лица, я вижу тупые сбитые носы, но рисунок подошв выглядит неповрежденным, можно даже различить надпись «Саmelot», света с экрана вполне достаточно.
– Привет, – шепотом отвечаю я, с трудом подавляя желание прижаться щекой к ботинкам Анук. – Откуда ты знаешь, что я…
– Хочешь поп-корна?
Удержаться от искушения повернуть голову невозможно. Ведро с воздушной кукурузой скрывает свитер Анук и часть подбородка, хорошо видны лишь нос и глаза, света с экрана вполне достаточно. Прежде чем утонуть в них, прежде чем в них захлебнуться, я вдруг замечаю, что они на секунду потеряли цвет. Так долго преследовавший меня фиалковый цвет, ни на какой пленке, даже самой чувствительной, его не зафиксируешь. Глаза Анук теряют цвет, но лишь на секунду; лишь на секунду они становятся черно-белыми. Секунды явно недостаточно, чтобы разглядеть в зрачках молоденькую Жанну Моро, но вполне достаточно, чтобы понять: это – молоденькая Жанна Моро, никто иной.
Линн не спутала залы.
Все дело во мне. И в Анук. Интересно, как ей удалось провернуть все это? Как ей удалось поймать меня на крючок «Диллинджера», ну почему я все время забываю, что с Анук нужно держать ухо востро? Киношка – ее поле, но мы и так всегда играем на ее полях, заросших болиголовом, а теперь еще – и киношка. Кипа билетов в рюкзаке, «Batofar», «Accatone», «L'Arlequin», «L'Entrepot», «Le Balzac», «Le Champo», «Le Grand Rex» 15 , я должен был сообразить, что к чему, Анук всегда дает фору. Анук всегда оставляет шанс.
15
Кинотеатры в Париже.
Мой единственный шанс увидеть хоть что-нибудь, кроме «Диллинджера», – прилепиться к зрачкам Анук. И тогда «молоденькая Жанна Моро» не пройдет мимо меня. И молоденькая Миу-Миу не пройдет мимо меня. И молоденькая Изабель Аджани. И Мирей Дарк, тоже молоденькая. Впрочем, пусть проходят, в гробу я всех их видел.
– Соленый или сладкий? – спрашиваю я. Задавать этот вопрос бессмысленно, Анук обязательно выберет что-нибудь третье.
– Никакой. Полное дерьмо этот поп-корн. Хочешь?..
– Хочу.