Анук, mon amour...
Шрифт:
– А у вас было прозвище, Кристобаль?
Молчать дальше просто неприлично, это может обидеть хозяйку и она уж точно никогда не расскажет мне об «Ars Moriendi». Я готов раскрыть рот, но что-то явно мешает мне. Что-то поднимающееся из гортани. Никаких особых неудобств это «что-то» не создает, ему просто смертельно хочется вырваться на волю, только и всего.
– У вас было прозвище?
– Нет.
Мое «нет» выползает на свет божий в образе стрекозы-пожарника (были еще и речники, и бомбардиры, но эта – пожарник, из-за красного брюшка). Пожарник трещит
Линн не удивится, я знаю это точно.
Мне бы тоже пора перестать удивляться происходящему. И не обращать внимания на толкотню и шуршание на языке, уж не личинки ли они там откладывают?..
– А как вы прозвали меня, Кристобаль? Вы ведь наверняка как-то меня прозвали.
– Никак.
– Бросьте, Кристобаль. Книга вам так и не досталась, было от чего прийти в уныние. – Линн издевается надо мной, определенно.
– Она предназначалась другому. Тому, кто пришел раньше. Было бы странно, если бы вы продали ее мне, а не этому художнику.
– Ронни Бэрду.
– Да.
– И вы проторчали здесь целый час, вы все-таки дождались…
– Сорок пять минут, – поправляю я Линн.
– Сорок пять минут. Времени вполне достаточно, чтобы придумать мне какое-нибудь обидное прозвище.
– Зачем? Вы не виноваты, Линн. Книга предназначалась другому.
– «Предназначалась» – очень точное слово… Писатель должен быть точным в выборе слов, вы делаете успехи, Кристобаль. Ничего случайного. Вы ведь появились в моем магазине совсем не случайно. Я права?
– Нет, – я выпускаю вверх, к куполу, еще одного пожарника. Уж не знаю, которого по счету.
Нужно положить этому конец, а заодно и избавиться от наседающих на меня сухих розовых стеблей. Для начала я пытаюсь плеснуть в них остатками мадеры: дохлый номер, жидкость увязла в бокале и никак не реагирует на все мои телодвижения. Она кажется приклеенной к стенкам, хотя я пил из бокала совсем недавно, каких-нибудь десять минут назад, и мадера исправно стекала мне в глотку. Правда, и цвета она была другого.
Чтобы убедиться в тщетности своих усилий, а заодно и закрыть тему с чертовой мадерой, я сую палец в бокал. Ничего сверхъестественного не происходит, и палец не встречает никакого сопротивления, жидкость как жидкость – есть от чего прийти в уныние, Линн права.
Но никакого уныния я не испытываю. Никакого уныния, скорее – ярость. Выплеснуть вино из бокала не получается ни со второй, ни с третьей попытки, это и приводит меня к мысли, что между изгородью из сухих стеблей и вином (в его нынешнем состоянии) существует связь.
Между вином, розами, кузнечиками-кобылками и куполом, невесть как вздувшемся в самом сердце вполне обычного дома. Неизвестно, существует ли связь с самой Линн и если да – не кровосмесительной ли она является?
Кровосмесительная.
Почему именно это слово вертится у меня на языке? Именно это словосочетание – «кровосмесительная связь». «Кровное родство» подошло бы больше. Слишком много красного. Да. Вокруг слишком много красного. Красные перья кузнечиков-кобылок, красное брюшко стрекоз, псевдомадера, я стал часто думать о крови, ведь только у лобстеров она голубая.
Если верить Линн.
Я не верю Линн, и зачем только я позволил затащить себя в этот чертов букинистический? Я не верю Линн, хотя она ни разу не солгала мне. Напротив, это я, я лгал ей с самого начала. Но сокрушаться поздно, назад ничего не отыграешь.
Жидкость в бокале (я все еще продолжаю называть ее мадерой – по инерции) вспухает. Я замечаю это в самый последний момент: огромный пузырь, больше похожий на выброс болотного газа, он вот-вот лопнет. Но не пузырь пугает меня, хотя само по себе зрелище не из приятных. Не пузырь, а то, что находится под ним: неясные, смутные очертания чьего-то лица. Это не лицо из моих ночных кошмаров, я бы обязательно вспомнил его, их не так уж много – лиц, которые я видел во сне, и десятка не наберется, включая покойную фотомодель Лилу и Мари-Кристин. Это не лицо Анук, она и в кошмарах ускользает от меня. Ничего похожего, но…
Лучше бы это была Лила, пусть даже и с перерезанным горлом. Мари-Кристин, обе японки – О-Сими и Омацу, обе Линн – молодая и старая, кто угодно; моя трусость омерзительна мне самому, пот заливает глаза, а физиономия под вспухшим пузырем принадлежит мальчишке. Ему лет шесть-семь, не больше, ничего отталкивающего в чертах нет, мальчишку можно назвать симпатягой, херувимчиком, беспроигрышный вариант для семейного каталога одежды. Я никогда не видел его раньше, никогда не сталкивался с ним, дети вообще вызывают во мне глухое раздражение. Все вместе и каждый в отдельности.
Но только не этот мальчишка.
Я боюсь его – определенно, боюсь.
Впрочем, чувство страха – не единственное. Есть и еще кое-что. С самого дна моей не на шутку перепуганной души поднимается мутная волна знания. Знания, совершенно не нужного мне. Способного превратить мою (и не только мою) жизнь в ад и сделать ночные кошмары единственной средой обитания. Это знание забивает рот тучами песка, мелкими камнями, студенистыми обрывками мыслей, самая невинная из которых выглядит так: этот мальчишка – я сам.
Почему бы и нет, пленка моего детства безнадежно засвечена, о нем не сохранилось ни единого документального свидетельства. Ни единого фото, кроме поддельной фотографии нашего с Анук отца, оказавшейся впоследствии фотографией американского актера Монтгомери Клифта. Монтгомери Клифту повезло – он остался на плаву, выкарабкался, выжил, счастливо избежал участи семейного альбома рода Кутарба. То, что альбом существовал, не вызывает у меня никаких сомнений. Я даже помню место, где он лежал, – верхний ящик комода в дедовой комнате. Ящик всегда запирался на ключ, а ключ всегда висел у деда на поясе: рядом с табачным кисетом и чехлом для трубки. Каким образом альбом исчез из запертого ящика, осталось загадкой. Для всех, кроме меня.