Анук, mon amour...
Шрифт:
Анук.
Анук – вот кто выудил альбом, вот кто уничтожил его. Анук всегда была невыносима мысль, что она кому-то обязана. Даже своим появлением на свет. Из-за этого она и разделалась с альбомом, а заодно – и со всеми своими родственниками, уж не знаю, сколько их там было. Со всеми, кто так или иначе оказался причастен к ее рождению, к нашему рождению. Со всеми, в ком жила частичка еще не рожденной Анук. Эта частичка могла прикинуться чем угодно – пылью на ботинках, Царапиной на лбу, темным контуром под ногтями – то ли кровь, то ли земля, неясно; род Кутарба всегда существовал в узком пространстве между бойней и виноградником. Анук не нравилось ни то ни другое, но именно здесь, в узком пространстве между бойней и виноградником, как я подозреваю, и нашел свое последнее пристанище наш семейный альбом. Иногда мне кажется – я вижу эту картину: заваленный комьями земли бархатный переплет, черви, жрущие тонкую плоть фотографий; бледные корешки, продирающиеся сквозь ретушь глаз. Чьи это глаза –
Руки у деда всегда были темными.
В моих взрослых сентиментальных фантазиях на них время от времени проступает сукровица, результат долгой работы на бойне. Сукровица всегда с чем-нибудь смешана: табачные крошки, личинки виноградной тли, перышко крапивника (этими маленькими птицами была наполнена пиниевая роща за поселком). В моих взрослых сентиментальных фантазиях смерть деда выглядит самым естественным продолжением жизни, переход в нее длится годами, он почти незаметен. Сначала смерть поражает щиколотки и колени, кожа на них приобретает землистый оттенок, а потом и вовсе становится землей. Текущую по жилам кровь сменяет дождевая вода, сердце тоже видоизменяется: вместо маловразумительного, наполненного требухой мешка в груди у деда оседает крошечная мельница, она-то и качает воду. Возможно, это та самая мельница, которую мы с Анук смастерили в наше первое дождливое лето из щепок, жестянки и лопастей от старого вентилятора. Постоянно циркулирующая вода делает свое дело, не сразу, но делает: дедовы кости сыреют, покрываются тонким слоем коры и выпускают первые побеги. Именно они, а еще больше – живущие под корой насекомые привлекают птиц. Ничем другим объяснить появление в доме крапивников я не могу. За полгода до моего отъезда из поселка крапивники повадились прилетать из пиниевой рощи, садиться деду на плечи и что-то выклевывать в них. Тогда я не придавал этому особого значения, но сейчас, в моих взрослых сентиментальных фантазиях, крапивники оказываются намертво связанными с дедом.
Намертво – хотя я не видел деда мертвым.
Никто не видел деда мертвым.
И никто не видел его уходящим из поселка. Дверь дома заперта, но заперта изнутри, на засов, а всегда распахнутые настежь окна закрыты. В присутствии двух понятых – старого, слепого на один глаз Автандила и дочери школьной директрисы толстухи Мириам – поселковый милиционер Ваха взламывает дверь. Беглый осмотр веранды и кухни ничего не дает, и Вахе остается лишь констатировать, что земля в заброшенных цветочных горшках на веранде пересохла. А вино из недопитого, стоящего на столе стакана забродило и превратилось в уксус. Пока Ваха и Автандил топчутся у спальни, предчувствуя недоброе, толстуха Мириам прячет в широкой юбке нераспечатанную коробку печенья, из тех, что я ежемесячно присылал деду.
Входить в спальню вместе со всеми она отказывается. Не потому, что боится, а потому, что печенье интересует ее гораздо больше.
То, что видят в спальне Ваха и Автандил, не поддается разумному объяснению. Она полна птиц, тех самых крапивников. Птицы повсюду – на старом комоде, на ночнике у кровати, на спинках самой кровати.
Птицы повсюду, и они молчат, ни единой, самой простенькой трели, ни единого шороха крыла. Несколько секунд мужчины и крапивники разглядывают друг друга. И только короткий вскрик Мириам (она все-таки подошла к двери спальни) приводит обе стороны в чувство. С громким писком крапивники срываются с мест, все сразу, десятки маленьких летающих торпед. Дверной проем слишком узок для такого количества птиц, они бьются о косяки, о невидящий глаз Автандила, форменную фуражку Вахи, они бьются о роскошный бюст Мириам – предмет вожделений мужской половины поселка. Спустя мгновение комната пуста, о том, что крапивники были здесь, напоминают только несколько птичьих телец на полу: столкновение с косяками и жаркой грудью дочки директрисы стоило им жизни.
Дальнейшая судьба стаи неизвестна, что же на самом деле случилось с дедом – тоже. Позабыв о печенье, Мириам причитает над погибшими птицами, ах вы, бедняжки; мужчины же сосредотачиваются на кровати. Кровать засыпана землей и странного вида кореньями, напоминающими непомерно раздувшийся корень мандрагоры. Там же Ваха находит самодельную игрушечную мельницу, а Мириам – свадебное платье. Высохшие побеги обвивают платье (оно испачкано землей и птичьим пометом), и теперь уже Мириам причитает не над птицами, а над струящимся когда-то молочным шелком, ах ты бедняжка, какой красивый, и зачем нужно было поганить такую шикарную вещь? Причитания Мириам выглядят абстрактными, любовь к чистому искусству, не более, одного взгляда на платье достаточно, чтобы понять: Мириам не влезет в него ни при каких условиях, даже голову в ворот просунуть не удастся.
Дальнейшая судьба платья неизвестна, так же, как и судьба самодельной игрушечной мельницы, так же, как и судьба Мириам. До Вахи доходили слухи, что толстуха, бежавшая от войны в Турцию, промышляет танцем живота в одном из духанчиков Измира, но поручиться за их истинность он не смог. Коренья, в которые превратились кости деда, – дело другое. Коренья унес старый Автандил, чтобы впоследствии приготовить из них настойку от артрита. Весь поселок, до того как его накрыла война и стало не до артритов, бегал к Автандилу за этой чудодейственной настойкой. Попутно оказалось, что она помогает и от болей в пояснице, и от красной волчанки, и еще от десятка напастей, а если смешать ее с золой и приложить к ране – рана затянется за несколько часов.
Я не видел деда мертвым.
А обо всем происшедшем рассказал мне Ваха, перебравшийся с юга на север и сменивший милицейский околыш на кепку торговца мандаринами. Мы столкнулись с ним случайно, в забегаловке у Василеостровского рынка, спустя полтора года после описываемых событий. В подтверждение своих слов Ваха даже показал мне короткий шрам на лбу, след от клюва крапивника, но я бы поверил ему и без этого. Анук – вот кто научил меня верить в самые невероятные вещи. К тому же крапивники приносят счастье, а Ваха выглядел вполне счастливым.
Больше мы не виделись, но теперь, во всяком случае, я знал: деда нет в живых. Я знал это и раньше, и смерть его оказалась именно такой, какой я представлял себе, не хуже и не лучше всех остальных смертей в семействе Кутарба. Женщины в нем всегда умирали от родов, мужчины – от одиночества: одинокие всадники на войне, одинокие владельцы виноградников, одинокие забойщики скота, единственное белое пятно – наш с Анук отец, пришлый человек, имени которого я никогда не узнаю.
Быть может, он и вправду был похож на Монтгомери Клифта.
Мне бы хотелось дружить со змеями. Или с волками, но со змеями все-таки больше.
Желание такое же несбыточное, как и желание быть нужным Анук, откуда оно идет – непонятно. Мой отец был змееловом? Никаких сведений об этом не существует, с тем же успехом он мог быть карточным шулером, карманным воришкой, продавцом лотерейных билетов или просто бродягой. Как бы то ни было, места в семейном альбоме, уничтоженном Анук, ему не нашлось.
И не поэтому ли Анук уничтожила альбом?
Вряд ли, никаких родственных чувств она не испытывала, даже к деду, который вырастил ее, даже к брату, который рос вместе с ней. Что уж говорить о Монтгомери Клифте? Еще в юности, добравшись до кинотеатров и видеокассет, я пересмотрел все фильмы с его участием: и «Красную реку», и «Неприкаянных», и «Молодых львов». Такой человек никогда бы не опустился до продажи лотерейных билетов, но представить его в роли бродяги не составило особого труда.
С тех пор как Анук уничтожила альбом, мне остается только представлять. И все семейное дерево рода Кутар-ба, и каждую его ветвь в отдельности. Когда-то самое обыкновенное (дуб, вяз, пиния, стреноженная виноградной лозой), оно вдруг выбросило экзотический цветок по имени Анук. Я – не в счет, я всегда был подлеском, лишенным соков. Анук – другое дело.
Анук всегда знала то, чего не знаю я. И делала все, чтобы я никогда ничего не узнал. В этом-то и было ее преимущество. В этом-то и заключается тайна гибели альбома. Анук не нужно было гадать, какими именно были жившие до нас; те, из семени которых проросла парочка близнецов. Анук видела их, так, как видят звезды южной ночью. Наверняка они не очень понравились ей, наверняка она предпочла бы совсем другое и совсем других; она предпочла бы появиться на свет из расколотой керамической фигурки ацтекского божества, из дельфиньего брюха, из трубки, выбитой о каблук. Или из ушной раковины обыкновенной домашней кошки – неважно, тем более что кошки в нашем доме отродясь не водилось. Важно, что у Анук всегда был выбор – помнить или забыть.