Аракуш
Шрифт:
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Аракуш
Рассказ
Мне было тогда девять лет, когда я величайшую страсть возымел к голубям и певчим птицам и познакомился ради этого с Авдеичем, голубятником и птицеловом.
Очень отчетливо я его помню: коротенький старик, щеки розовые, как яички на Пасху, бородка белая, прямая, в обвис, глаза очень внимательные, иззелена-светлые (у пекинских рыжих уток бывают такие), в движениях был довольно проворен, но на слова скуп, и если шутил даже, то совершенно спокойно, без тени улыбки.
Бывало, вызывают его:
– Авдеич!.. А Авдеич!
Из
– Иду, бегу!
Подождут и снова:
– Авдеич!.. Ты что же там?
– Скачу, лечу!
Еще подождут и уж недовольно:
– Да докуда же ждать-то?.. Авдеич!
– Прыгаю!
И сквозь очень щедро от пола до потолка развешанные всюду клетки пробирается, наконец, к окну Авдеич.
– Насчет чего?
– Голубя нашего не ты загнал?
Авдеич жил "на Пушкарях", то есть в слободе Пушкарской - часть нашего города наиболее первобытная, - и здесь много было весьма яростных голубятников.
– Голубя?
– Ну да, голубя, а то кого же!
– Какого голубя?
– Обыкновенно какого... Какие бывают-то? Турмана красного.
– Вчерашний день?
– Ну да, вчерашний, а то когда же?..
Пекинско-утиными глазами своими внимательно рассматривает Авдеич стоящего у окна - сапожника ли Хряпина, большого пьяницу, слесаря ли Носенкова, длинного малого с запачканным носом и в фартуке чрезвычайно грязном, или еще кого из тоскующих по красном турмане, и говорит спокойно:
– Рупь.
Это у Авдеича была цена непреклонная; ее знали и без рубля в кармане к нему не шли.
Любопытно было, что пушкари и стрельцы, жители другой нашей слободы Стрелецкой, - народ в общем буйный и пьяный, любители кулачных боев и вообще всяких побоищ, держались каких-то своих неписаных законов насчет голубей.
По вечерам, с тряпицами на шестах, они только тем и занимались в летнее время, что выпускали и гоняли голубей, воинственно свистя на своих крышах.
Голубиные стаи над стрельцами и пушкарями (потомками всамделишных пушкарей и стрельцов времен царя Алексея) взвивались еле глазу видно - там, в вышине, парили, и купались, и ныряли, кувыркались и комьями, как ястреба, падали вниз; и были среди них свои, всем известные, короли высоты полета, и короли парения, и короли спуска.
Помимо того, особенно восхищали нас и особенно всеми ценились винтовые, те, которые набирали высоту страшную и оттуда вниз шли винтом - по спирали, равномерно кувыркаясь и заставляя ахать и вскрикивать всех этих милых людей с шестами.
Но в вечера голубиные не только были умиление и восторг, соревнование и задор, - тут была еще и охота, почти война.
Голубиные войска вверху, в небе, и их командиры внизу, на крышах, и целью всех очень сложных маневров их и отчаянного свиста в два пальца и махания тряпкой являлось то, чтобы в наступающей темноте на твою крышу вместе с твоей стаей сел отбитый чужак.
Эта военная добыча считалась вполне законной, брать ее силой не полагалось; хороший тон голубятников презирал в таких случаях даже и ругань; признавалось только одно: если принесли за голубя выкуп, то задерживать его было уж нельзя.
У кого мог я, девятилетний, покупать голубей? Все у тех же, конечно, пушкарей и стрельцов; и когда я пытался тоже воинственно размахивать шестом на своей крыше и свистать в два пальца, мои голуби исправно летели на свои старые голубятни.
С голубями у меня не вышло, зато тем сильнее пристрастился я к синицам, щеглам, перепелкам, которых кто же мог у меня отбить?
Прошло много лет с того времени... Кажется, четверть века уж я не видал березок, осинок, елок. Теперь они представляются мне в каком-то неразборчивом тумане, как на картинах Клода Монэ.
Тогда ходил я с Авдеичем осенью именно в эти березки, осинки, елки с западками и лучками ловить глушек, гаек, лозиновок.
Время смыло, конечно, все яркие краски с тех переживаний, но какое все-таки невнятно-радостно-звенящее осталось в памяти!.. Не передашь, ни за что не передашь!..
Сухими и теплыми еще осенними утрами, когда воздух гуще и земля строже и виднее чернобыл на межах, когда ближе к опушке придвигались черноголовые монашенки-гайки и глушки с сизыми щечками, но тоже в черных шлычках, и синицы-лазоревки, очень длиннохвостые, белые с лазурью, пушистые, торжественно наряженные, как на свадьбу или на бал, - так было неслыханно-радостно проснуться в воскресенье на самой заре, чуть щели покажутся в ставнях, кое-как одеться, захватить то, что приготовлено еще с вечера, выскользнуть из дому так, чтобы и не разбудить никого, и потом, по сонной еще улице, бежать к Авдеичу, постучать в его окошко с надворья и услышать отчетистое:
– Че-час!
А не больше, чем через час, мы с ним в лесу.
Души детей, как и души художников, - очарованные души; но когда я в лесу осеннем, в желтизне, в запахах листьев спелых, в прощальной грусти светлой не мог воздержаться от крика, чтобы вызвать эхо, Авдеич глядел на меня глазами строгого пекинского селезня:
– Ты ж это что, а?.. В класс пришел?
И я смирялся.
Авдеич никогда не мигал веками... Рассмешить его ничем было нельзя, рассердить нельзя, удивить нельзя и напугать нельзя: окаменелость на шмыгающих ногах и с односложным разговором.
Водки он не пил.
Потому, что против моего увлечения птицами и Авдеичем ничего не имел мой отец, я думаю, что и отец его знал, хоть у нас в доме я никогда не видал Авдеича.
Авдеич был свой: пушкарский-то пушкарский, но в то же время лесной, значит, ничей; я, девятилетний, был тоже свой: домашний-то домашний, но в то же время слишком влюбленный в небо, и в поле, и в лес, - значит, тоже ничей. Это меня с ним сближало - малого со старым.
Я ревностно старался всячески помогать ему на охоте, а пока мы шли в лес, рассказывал ему о диковинных древних зверях, о путешествиях по пустыням, о всем, что я вычитывал из своих детских книг.
Он слушал, но едва ли мне верил.
Помню, спросил он меня однажды:
– А как имя было тому зверю, который Ноя ослушался и в ковчег к нему не пошел?
Ничего не слыхал я о таком звере.
– То-то и есть... Не знаешь... С большими рогами был зверь и долго мог плавать... Однако по последствии времени и тот выбился из силов... Почему такое?.. Птицы ему на рога садились... Он их стряхнет, они опять... Вот почему... А птиц летало тогда несосветимо... С тем и принужден он был потопнуть бесчестно за гордость свою.