Аракуш
Шрифт:
Позже встречал я много охотников из простонародья, и странное дело: их тоже не слишком занимали рассказы из длинной записанной истории людей на земле, но коснись потопа - очень они оживлялись, точно вчера это было!.. И, кроме Авдеича, попадались мне большие знатоки этого события, но Авдеич был по времени первый.
Картуз он носил очень поношенный и с красными кантами.
Я думал, что он прежде служил где-нибудь и это ему полагалось - картуз с красным кантом, как у многих чиновников... Но вот как-то на базаре увидел я его в птичьем ряду в картузе
Помню, о гадюках я его как-то спросил, - не может ли попасться нам в лесу. Но он ответил пренебрежительно:
– Попадется ежели, наша будет... Ее только за холку хватай и в раззявый рот ей харкни, будет совсем шелковая!.. Страсть человечьих слюней боится.
Но если не по гадюкам, то по части птиц певчих был Авдеич немалый знаток.
Это он научил меня смотреть пойманному щеглу в хвост и считать перья: если четырнадцатиперый хвост - щегол-березник, дорогой щегол, не меньше, как полтинник, а если двенадцатиперый - щегол репейный, цена ему в базарный день пятачок, и возиться с ним не стоит.
И для чижей была у него своя примета, но я уж забыл ее, и для синиц тоже. Синиц он ценил только большеголовых, у которых полоса черная шла от шейки через всю желтую грудку, была нерваная, яркая и широкая... А когда с весенних проталин приносил десятки жаворонков, хохлатых и бесхохлых, он очень серьезно разглядывал их каждого порознь, ерошил перья, распускал крылья, примерял на ногте хохолки и шпоры и рассаживал в семейные клетки степняков к степнякам, лесняков к леснякам, полевых юл к юлам.
Жаворонки у него как-то очень быстро ручнели и перенимали голоса других птиц.
Часто, когда я бывал у него и кругом трещали в тридцати-сорока клетках птицы, он останавливал вдруг мое внимание:
– Слышишь, как вваливает?
– Зяблик?
– От третьего слышу, что зяблик... А это и вовсе юла.
Сколько редкостных певунов у него было... Просто, даже так: нередкостных у него и не было - не держал с самого начала. Двенадцатиперых щеглов выпускал, не донося до дому (но никогда там, где они попадались: расскажет другим, перебьет охоту - в это он верил нерушимо).
Птичья ли осторожность, все ли вообще птичьи повадки привили ему уверенность в птичьем уме, но даже глупых чечеток, стаями попадавших к нему в понцы зимою, он отнюдь не обвинял в глупости.
– Попрыгай-ка по холоду, поди!.. Известно, что в петлю их гонит - нужда гонит.
И когда приходили к Авдеичу покупать птиц, достоинства их оказывались прямо бессчетны.
В нашем городе в те годы, о которых я вспоминаю, было что-то вроде поветрия любви к птичьему щебету, и Авдеичу не приходилось даже стоять на базаре: его знали и к нему шли сами на дом. И только на Благовещенье он выносил на базар большие клетки, полные пятачковых пернатых.
Покупатели
Ходил Авдеич без лишнего: все на нем было пригнано впору и к месту, как на хорошем солдате.
За спиною мешок с западком и клеткой, за поясом сбоку два мешочка: один для себя с черным хлебом, другой - для птиц на подкорм, и в нем свои отделения: конопляное семя, муравьиные яйца, даже живые жуки; а на ремешке через плечо - лучок и понцы так, что приходились они с левого бока. Палку он брал только на всякий случай.
Лес к нашему городу придвигался близко именно со стороны слобод Стрелецкой и Пушкарской. Тут еще уцелели заросшие травою старые крепостные валы и рвы, а за ними, невдали - лес, но молодой, городской лес, не казенный; казенный же, строевой, с глухарями, медведями, волчьими стаями, начинался верстах в пяти.
Нужно было видеть и слышать, как Авдеич подманивал птиц... Куда серьезнее, чем всегда, становился тогда этот старичок в форменной фуражке, и оказывалось там, в лесу, что он мог тоненьким пиньканьем вводить в заблужденье далеко звенящих свиристелей, зорянок, реполовов... Он и цыфиркал по-синичьи, и чокрыжил по-соловьиному, и без перепелиной дудки мог как-то языком в переднее нёбо бить, как перепел-самец...
Спросил я его однажды:
– А какая птица лучше всех поет?
И в первый раз Авдеич несколько лукаво прищурился:
– Есть такая.
Я задал вопрос не праздный: тогда не было еще граммофонов, и в трактиры ходили на выбор послушать во время обеда то жаворонка, то соловья, то кенаря, то ученого дрозда, как в церкви ходили на дисканта-исполатчика, или на тенора-солиста, или пропойцу-октаву, который месяц пел, а два месяца лечился от белой горячки.
– Какая же?.. Ну, какая?
Мне просто хотелось знать, кого из своих певунов с большим удовольствием слушает сам Авдеич.
– Думаешь, соловей?
– Не-у-же-ли дрозд?
– удивился я.
– Кто же тебе говорит о дрозде?.. О дрозде не толк...
– Славка?
– Славка, она спротив кенаря не может...
– Какая же?
– Есть такая...
Оглядел меня всего Авдеич, подумал, должно быть, стою ли я, чтобы мне ответить, и сказал все-таки торжественно и четко:
– Аракуш.
– Какой а-ра-куш?..
– Такой самый и есть... У соловья - да и то не с первой ветки, а у самого знаменитого - всего их двенадцать колен, а у аракуша - все двадцать четыре. Понял?.. Это на сколько больше?
Если хотел удивить меня тогда Авдеич, то он достиг цели: очень я был ошеломлен.
Я никогда не слыхал о такой птице, но я верил Авдеичу: если он говорил, что есть, значит есть... аракуш.
– Где он живет?.. В Америке?.. В Индии?.. Аракуш...
– Зачем в Индии? В Индии только индейки... У нас попадается...