Арбат, режимная улица
Шрифт:
— Ну, тогда поезжай, я тебе позвоню, узнаю, как ты доехал, — сказала она, как мать маленькому мальчику.
— Не надо, телефон уже, наверно, слушают.
— Кто слушает?
— Кому надо.
Она покачала головой.
— Что же теперь будет?
— Не знаю.
— Но ведь это кошмар. Я не представляю себе, чтобы я могла с этим жить, я бы сошла с ума.
— Наверно, это тяжело сначала, а потом привыкаешь, потом как ни в чем не бывало.
— Откуда ты знаешь?
— Рассказывал, кто это уже имел, потом даже скучал без этого, представляешь, чего-то не хватает, как-то пусто.
— Байки, —
— Это его служба.
— Не хотела бы быть на его месте.
— Работа не хуже и не лучше всякой другой, — вяло сказал я.
— Нет, это уж извини.
— Правда, работа хуже не придумаешь, каторжная.
— Может быть, к кому-нибудь обратиться, чтобы они перестали это делать? — сказала она.
— К кому?
— Я не знаю, но наверно, кто-то есть там наверху, кто этим занимается. Нельзя же так жить, когда за тобой ходят. И это ведь может плохо кончиться.
— Боюсь, это уже плохо кончилось.
— А что ты сделал?
— Если бы я знал.
— Но это ведь не может быть так, ни с того ни с сего.
— Может быть.
— Но ведь не за всеми же ходят.
— За всеми, — вдруг решил я. Она открыла рот.
— Теперь уже за всеми, — убежденно сказал я.
В это время к остановке у Провиантских складов подкатил троллейбус.
— Ну, я поехал.
— Позвони мне, я буду ждать, — закричала она. Я кивнул и вскочил в троллейбус, почувствовав, как за мной тотчас же закрылась дверь.
Троллейбус тронулся и тут же остановился, и один из черных близнецов, непонятно как и откуда появившийся, уже влезал в неожиданно открывшуюся перед ним переднюю дверь.
Я отвернулся и стал смотреть в заднее стекло, и вдруг увидел, словно на экране, как из-за угла появился второй близнец и на расстоянии спокойно пошел за Наташей в метро.
Значит, теперь это будет вот так, именно так. Стоит мне только поздороваться или заговорить с кем-то, тотчас черный раздвоится, от него отделится тень и пойдет за тем по следам, как за зайцем. Все вокруг станут зайцами. Полным-полно зайцев.
Он стоял там, впереди, среди пассажиров, держась за ремень и покачиваясь в такт быстрому ходу троллейбуса, просто один из пассажиров, едущий по своим делам, в поликлинику, или по вызову военкомата, или в гости выпить.
Потом ему стало скучно, и он вынул из кармана газетку и принялся ее читать.
Я искоса разглядывал его. У него было бледное, мучнистое лицо, изможденное волнениями и интригами его секретной напряженной работы.
— Остановка Киевский райком, следующая Смоленская, Гастроном № 2, вино и закуска, — объявил кондуктор-затейник.
Троллейбус остановился, я быстро протолкнулся и неожиданно сошел с задней площадки. Машина тронулась. Я был один. Один, как в безвоздушном пространстве.
Троллейбус уходил, увозя его с газеткой. Он был теперь за стеклом, как рыбка в аквариуме. Но неожиданно он рванул газетку вниз, и заметался, и забился вперед, что он там такое сказал водителю, только троллейбус на полном ходу затормозил и остановился на перекрестке, и машина, следующая за ним, со скрежетом застопорила, раздвинулись двери, и из троллейбуса выскочил, просто вывалился, мой
Я пошел вперед.
И опять все ушло, словно в глубь вогнутого зеркала, и там, в потустороннем, отстраненном мире, стояли холодные, пустые дома под снегом, летели машины, бегали люди-карлики, как шахматные фигурки, равнодушные, чужеродные, безучастные.
Он шел где-то там по другой стороне улицы и через поток машин глядел на меня.
Надо пройти свои ворота, пройти, как будто их и не знаешь, и там куда-то деться, куда-то исчезнуть, запутать следы.
Но когда я подошел к крашенным суриком воротам, я, словно кто-то грубо толкнул меня в спину, покорно вошел в свой двор.
Мы не научились бежать, не научились скрываться, не было этого в нашей крови, мы были в своем государстве и очень верили, слишком долго верили.
Я с силой захлопнул дверь, и будто взрывной волной меня бросило, прижало к стене, контузило, все перемешалось, и стало трудно дышать.
Жизнь моя, разрезанная пополам, ушла как бы в глубь бинокля и стояла там вдали, чужая.
Смутно, серо, зыбко сеялся поздний свет. Я тихонько, вдоль стены, не дыша, на цыпочках пробрался к окну.
Как заведенные игрушки, катились мимо заснеженные троллейбусы, куда-то шли люди с авоськами, с портфелями или просто так, заложив руки за спину, и все это в полном безмолвии, как в кинокартине с выключенным звуком, как в вакууме, и не имело смысла и непонятно было, зачем.
Неистребимая тоска, в которую я уходил с головой, растворялся в ней, как будто на лицо наложили салфетку, пропитанную хлороформом.
Вот так же стоял я со стесненным сердцем, прижавшись в угол разрушенной хаты, там, на Полтавщине, за станцией Яреськи, глядя в выбитое окно. И рыча брала взгорье танкетка с белым крестом на башке, цыкали серые мотоциклисты с черными автоматами на груди. Потом совсем близко мимо прошли зеленые шинели, а я стоял босой, без шапки, и я был — весь — сила, весь — сопротивление, весь — напряжение. Я знал — на земле могут остаться только я или они, вместе нам не ужиться, я готов был умереть, и я заранее сказал себе: „Я убит", — и уже ничего не боялся. И вышел из кольца. А теперь мимо катили троллейбусы, фургон „Мороженое", шли бабы с бидонами, и я был весь слабость, весь — страх.
Если бы я был виноват, если бы было за что, во мне жило бы сопротивление, я бы старался исхитриться, удрать, исчезнуть, я бы боролся, я бы укрепился на своей мысли, на своей вере, а теперь я был как муха в паутине.
На что я мог надеяться сейчас? Я даже не видел своего палача, может быть, он жил где-то рядом на улице, ежедневно утром проходил мимо моего окна и курил папиросу. Может быть, я сидел рядом с ним в кино и смеялся или плакал вместе с ним, а он будет меня мучить и пытать, и сломает позвоночник, во имя чего, я не знаю, и он не знает, просто потому, что надо кому-то по плану сломать позвоночник, иначе все распустятся, разбалуются.