Арбатская излучина
Шрифт:
— Что ты! Я один раз заикнулся, так он до конца и не дослушал: «Девчачья, говорит, должность. Не отбивай у них хлеб». И всё.
— А ты бы тут и развернулся: мол, очень плохо, когда подрастающее поколение целиком в женских руках… Вот откуда инфантильность и берется!
— Тебе, Ломтик, хорошо говорить… — Генка осекся, подумав, что особенно хорошего в том, что отец оставил Ломтика с матерью, нет… — И закончил: — Нет, с моим отцом не договоришься. Я решил все молчком делать.
— А что именно?
— Да я уже определился: пионервожатым в лагерь. И подальше от Москвы: в Заозерье.
— Отец не знает?
— Нет. Скажу перед самым отъездом. Меньше будет крику.
Все молчаливо
— У нас мама давно умерла. Отец женился на Неле. Она пожила с ним и не выдержала: ушла. Отец до сих пор считает, что она ушла, потому что молодая. Она, правда, с молодым ушла. Но вовсе не потому, а не выдержала отцовского характера.
— А ты откуда знаешь?
— Эх, Ломтик, это они про нас думают, что мы ничего не знаем. А мы знаем да помалкиваем. Сколько Неля от отца терпела, мне ли не знать, когда она ко мне в комнату отреветься прибежит, бывало, и все высказывает… Все обиды. — Он самодовольно усмехнулся: — Мы и сейчас с ней… в контакте. Приглашает меня на пироги. Про отца спрашивает. Неля очень хорошая. Она отца до сих пор любит! — вдруг выпалил Генка.
— Ну да… — заинтересованно протянул Ломтик, и тень чужого тайного чувства, вестник из мира еще незнакомого, но манящего, прошла по ветхой веранде между мальчишескими фигурами, обращенными к Генке, который выдвинулся в центр беседы.
— А вот так. Неля говорит: «Твой папа думает, что я за молодым погналась, ему так легче. Зачем ему знать правду? Что он своим характером отпугнул. Я хотела забыть, что моложе его на двадцать лет. А он никогда не забывал. И мне не давал забыть. И что ни случись — мало ли что бывает между мужем и женой — он сваливал на то, что, мол, я молодая, а он — старый…» Неля самолюбивая такая, а меня не стесняется: и все про отца выспрашивает. А один раз пироги со мной послала, только чтоб я не говорил про нее. А что я мог сказать? В кулинарии купил, говорю. Отец удивился, пироги съел и говорит: «Ты всегда такие покупай. Хорошие пироги». Еще бы!
Все посмеялись, настроение как-то разрядилось. Ломтик потянулся к гитаре и снова завел ломким своим голосом: «Пока земля еще вертится…»
— На той неделе, верно, нас рушить придут, — вспомнил Сева.
— А жильцы?
— Какие жильцы? Их уже и след простыл. Давно новоселы. Дом-то пустой стоит. Я один тут. На веранде этой.
— А тебя куда?
— Я же непрописанный здесь приютился. Вернусь в общежитие.
— Жалко, так хорошо собирались тут. Целую зиму, — пригорюнился Ломтик. — Помните: печурку топили…
И все вспомнили, что часто отказывались даже от кино ради того, чтобы провести вечер в этом пустом доме. А зачем? Чтобы поговорить о чем придется, побренчать на гитаре? Или был в их общении еще какой-то неясный им самим смысл? Неосознанное стремление сложить вместе невеликий опыт жизни, отчего доля каждого покажется значительней и весомей?
Гена не стал разбираться в причинах, просто подумал: «Вот так все хорошее быстро кончается». Он не остановился на этой мысли, потому что главным для него сегодня был Песков. Хотя его откровение было встречено молчанием, в этом молчании таилось одобрение. Генка про себя восхитился: «Вот это парень. Принял на себя выговор, чтобы отца не назвать. И что до отца-то, может, и даже наверное не дойдет «Дело о выпивке на бульваре» — неважно для Миши Пескова: не мог он про отца — и всё!»
Переживая неожиданность Мишиного признания, Генка обратился к себе. Сейчас ему показалось: зря он ребятам — про своего… Если он, Гена, хочет, чтобы его уважали, признали за ним право мыслить по-своему, то, видно, и отцу надо предоставлять это право. Генке казалось, что их расхождения с отцом — расхождения не характеров,
Но еще полбеды, когда речь идет о выборе будущего — такой вопрос возникает не каждый день. Но под сенью главных вопросов, как грибы под деревьями, ежедневно вырастают маленькие вопросики, по ним и идет сшибка с отцом…
Им было по дороге. Ломтик шагал рядом, насвистывая небрежно: тоже о чем-то думал. «Почему же это так? — соображал Генка. Родители вроде только о нас и думают и вечно о нас толкуют: каждый по-своему. А мы? Мы пока от них не оторвемся, ведь тоже о них думаем. Больше всего о них. Но если говорим, то только между собой, а им не открываемся… Так ли? Так. Значит, мы не признаем за собой права судить их? Или боимся окрика, обидного слова? Ну почему я не могу сказать отцу прямо, откровенно: ведь он сам-то человек прямой. Просто сказать: «Папа, ты хочешь, чтобы я был таким, как ты и те люди, которых ты уважаешь… Но я не такой. Тебе хочется, чтобы я был «боевой парень». И под этим ты вовсе не понимаешь, чтоб я был боевой в каких-то боях, то есть, это, конечно, тоже, но чтобы я был вообще «боевой». А я — небоевой, мне даже неловко слышать, когда в споре обрывают собеседника, не дослушав его доводов, когда безапелляционно говорят о чем-то: «Ерунда!» Я не всегда решаюсь высказать свое мнение, даже тогда, когда мне этого хочется». «Тихий ты больно», — как-то сказал отец с такой жалостью, словно я у него совсем придурок. И мне это было обиднее, чем если бы он меня отругал. А я ведь в самом деле не люблю ничего громкого. Даже диски, которые на шум только и рассчитаны. Я не кричу даже на стадионе… Наверно, это плохо? Может быть, я слишком много раздумываю по самым разным поводам? И вот в этом я тоже не такой, каким был отец в мои годы. И опять-таки он как-то высказался: «Нам все было ясно. И времени не было рассусоливать». Значит, они действовали, а не раздумывали — так надо понимать. Но разве действие может быть бездумным? Разве не гармонично сочетаются разум и действие? А как же Фауст: «В деянии основа бытия», — да, в том смысле, что жизнь двигается человеческой деятельностью, но ведь разумной деятельностью… Так, кажется, говорил Сева, — был у нас и об этом разговор…»
Они уже долго шли так, в молчании, и сейчас, когда они вступили на бульвар, пустынный и полутемный, потому что часть фонарей уже не горела, — возникла потребность прервать тишину, словно скопившуюся за вечер под тенью деревьев, обволакивающую их и будто разъединяющую.
Вдруг сказал Ломтик как давно надуманное:
— Хоть бы в армию, что ли, скорее…
Генка удивился, мельком подумав: «Вот я бы так, отец подпрыгнул бы от радости».
— Я чего мыкаюсь? Куда только не совался… Устроила мать к себе в главк, две недели помаялся для ее удовольствия, ну не могу. Там, понимаешь, такие «оборотные ведомости» бывают, надо каждую цифирку выписывать, — ювелирная работа, не получается у меня. Потом сам устроился, понимаешь, в театр — рабочим сцены. Звучит? Выгнали.
— За что? Тут же работа крупная.
— Слишком крупная. Я, правда, не один виноват был: вместе ставили «березовую рощу», а когда повалилась, мне одному отвечать… Да что говорить? Меня от этих бульваров мутит… Я, знаешь, на флот мечтаю. Здоровьишко имеется. И знаешь, — Ломтик дернул Генку за рукав, — я себя проверял насчет морской болезни…
— Где же это? — недоверчиво спросил Генка, каким-то неожиданным предстал перед ним Ломтик.
— Сплавал на Ладогу, там ночью что поднялось! Как в море. Кругом травят, а я хоть бы что. Не часто бывает!