Арбатская излучина
Шрифт:
— Как чего? — закричали ребята. — Намучился ведь Димка… — Они как-то не соединяли его и теперешнего Дим Димыча с его сединой и грузностью…
— Он от благодарности заплакал! — предположила одна девочка.
— Нет, оттого, что дальше надо по новой бежать…
— А зачем! Ему же дали сухие валенки.
— Сообразил! Это ему только на то время, что они сидели… А то ведь они тоже сразу намокнут!
— Правильно! Счастье Димки недолгим было. Сухие валенки перекочевали обратно в мешок товарища, а он натянул мокрые и побежал снова…
— И добежали? Без всяких приключений?
— Без всяких, — признался Дим
И хотя действительно ничего особенного в этот раз не произошло, но уж очень отчетливо все увидели и незадачливого Димку, и его друга, и как они бегут, поневоле бегут то по дороге, то по тропке через лес. И вовсе позабыв, что за лесом немцы, что слыхать стрельбу и что вообще можно напороться на немецкую разведку.
Генка был уже тогда большой мальчик и вслух подумал:
— А такой случай мог быть и не на войне, а в обыкновенной жизни произойти.
— Вот именно, — подтвердил Дим Димыч.
И Генке показалось, что он потому и рассказал его, что случай — самый обыкновенный.
И еще любил Дим Димыч описывать, как люди на войне себя по-разному ведут. И тоже себя изображал немножко смешным.
Дима Анциферов служил тогда всего-навсего в полковой хлебопекарне, и в настоящих переделках бывать ему еще не довелось. Если не считать прямого попадания с воздуха, когда их всех контузило, да еще выскочившим тестом залепило.
И вот однажды Димка со старшим сержантом вез на трофейной немецкой фуре мешки с мукой. Только выехали они на своей зеленой колымаге из леса — услышали: бьет немецкая артиллерия. Бьет по уже битой-перебитой, в пробоинах, но все еще державшейся трубе разбомбленного сахарного завода.
«Пристреливаются! — определил сержант. — Придержи коня. А то на открытом месте нас так и прошьет!»
Димка обрадовался: он уже напугался, что они в поле угодят под снаряд, и с уважением посмотрел на начальника, который и не намного-то старше его был.
В это время они увидели, что неподалеку из леса выезжает двуколка с двумя солдатами, немецкая холеная лошадка с высоко подрезанным хвостом бойко выбрасывает ноги, и вроде они собираются проскочить поле.
Сержант покричал им, велел одному подойти. Белобрысый бравый солдатик подбежал, и сержант говорит:
«Я, как старший тут по званию, приказываю: с места не трогаться, ждать, пока кончится обстрел. Как мы тронемся, так вы — за нами».
Тот выслушал, откозырнул и вернулся к своей двуколке. Только тот, что оставался при ней, «чужого» командира слушать не захотел, дернул вожжами, и они покатили. Да шибко так, враз исчезли из поля зрения.
А сержант с Димкой переждали, пока обстрел прекратился, и двинулись. Дорога шла прямо на порушенную трубу. И, немного не доехав до нее, замечают они того белобрысого, что подбегал. Стоит на дороге, руками машет, сам как смерть бледный, и рот перекошенный. «Скорей, скорей, — кричит, — мой напарник кончается! И лошадь убило!» И сразу к ним: «Я с вами поеду, товарищ начальник». Сержант строго так ему: «Там видно будет!»
«Так ведь он опять сейчас палить начнет! Место такое». Димка думал, сержант огрызнется: чего же ехал, если место такое? Но тот промолчал, только знак сделал: гони, мол. Солдат прыгнул в фуру, и Димка дал ходу. Подлетели к самой трубе. Тот, что в двуколке оставался, лежит на земле и, видать, правда отходит. Димка, конечно, о том судить не мог, поскольку такого еще
Димка дрожал весь, но взялся за раненого и сразу успокоился: теплый он, и сердце бьется — живой, совсем живой…
Положили они его на свою фуру, плащ-палатку расстелили, мешки в сторону, самим вовсе негде притулиться.
«Трогай!» — командует сержант. «А я?» — как крикнет белобрысый. «Пеша дойдешь! — говорит сержант и толкает Димку в спину: — Отъезжай!»
И Димка отъехал…
Дим Димыч замолчал, и ребята сейчас же завели спор, правильно ли поступил сержант. А как в то время Дима сам считал?
Димка Анциферов никак не считал: он собой был занят. Со стыда обмирал.
— С чего бы? — удивились все. — Разве он не помогал сержанту? Разве он испугался?
— Вот то-то и оно: испугался страшно, а вернее сказать: двадцать раз пугался и отходил… Пугался и отходил… — сказал Дим Димыч, и на губах его мелькнула слабая и жалостная улыбка, которая показалась Генке улыбкой не Дим Димыча, а того Димки, что вовсю гнал фуру прочь от гиблого места.
— Вот, братцы, чего со мной приключилось тогда: я будто в шкуре двух разных людей побывал. Как закричит белобрысый: «Сейчас начнет палить! Скорее едем!» — и я весь дрожу и злюсь на сержанта: «Чего в самом деле он тянет? Тикать надо!» Прикрикнет на него сержант, и я весь киплю: «У… трус несчастный! Готов раненого бросить, абы свою шкуру спасти!» Опять затрясется белобрысый, и я опять — за него! И опять — за сержанта! Но поскольку моих советов никто не спрашивал, я и замолчал всю эту возню, что во мне происходила. И потому никто про меня не мог подумать ни хорошего, ни плохого…
— А вы что сами про себя думали в то время?..
Дим Димыч почесал затылок:
— Я сам себя устыдился, конечно. И зарубил себе на носу раз навсегда: бояться можно. Вернее, нельзя не бояться. Но показывать, что боишься, — это нельзя!
Такие рассказы слушали они у костра, но иногда Дим Димыч предлагал им самим по очереди «рассказывать что-нибудь из своей жизни». Это всем показалось сначала очень смешно: ну что могло быть интересного в их жизни, которая по-настоящему еще не начиналась?
Самой «бывалой» оказалась маленькая девочка, которая рассказала, как она нашла на даче в траве птенца, выпавшего из гнезда, взяла его в дом и выходила, а потом выпустила на волю. Ясное дело, рассказ был глупый несусветно, да и то, вернее всего, где-то вычитанный, но никто не засмеялся.
Постепенно кое-кто разговорился, и выяснилось, что в конце концов с каждым что-то все-таки случалось, иногда даже нечто значительное: например, один мальчик по-настоящему тонул, спас его какой-то дядечка, который вытащил его на берег, сделал ему искусственное дыхание и исчез. А те, кто был на берегу, так растерялись, что даже ему спасибо не сказали…