Арбатская повесть
Шрифт:
Разговор здесь никогда не держался на байках и окололитературных анекдотах, хотя хозяин Николай Павлович был мастером шутки. Речь шла о серьезных научных изысканиях, о героических судьбах книг, о сложных и трудных биографиях людей, связанных с ними.
Вот вспомнилась нежная мелодия пушкинских строк: «Я помню чудное мгновенье…», и часами можно было слушать рассказ Николая Павловича о его поисках места захоронения Анны Павловны Керн.
Всегда думалось — не каждому дано собрать такой архив или библиотеку, которые явились бы уникальнейшими собраниями мира. Для этого нужны и страсть, и энциклопедическая образованность, и просто нацеленный человеческий талант, который мещане называют презрительно «идеей фикс», но перед
Николай Павлович никогда не был скупым рыцарем. Сотни, тысячи людей побывали в его квартире-музее. И, не жалея времени, он показывал собранные им сокровища, сопровождая эту своеобразную экскурсию талантливым, вдохновенным комментарием, превращавшимся в изящные глубокие устные статьи, фельетоны, реплики.
Писатели, артисты, художники, кинорежиссеры, студенты, ученые — кто не обращался к нему за справками!
И всегда следовало таинственное:
— Одну минуточку…
Взгляд его блуждал по бесконечным лабиринтам полок, и вскоре в руках спрашивающего оказывались либо неизданные дневники Бунина, либо материалы о первых русских воздухоплавателях, или старинный труд о фортификационных сооружениях эпохи Петра I.
Не было для него обиды горше, чем узнать, что кто-нибудь по незнанию упустил на книжном рынке ценную старинную книгу, потерял уникальный документ. Нервно расхаживая по кабинету, он гремел своим басом:
— Невежды! Преступники! Как их земля держит!
Он понимал, как важно сохранить для науки каждое свидетельство минувшего, и хотел, чтобы это поняли все.
— Книги, — говорил он, — это многие, многие часы потраченного на их поиск времени, разные города нашей страны, разные люди. Это — пятые и шестые этажи старых ленинградских домов, это — тихие переулки Арбата и тупички Замоскворечья. Это — глаза людей… Глаза порой равнодушные, а иногда и печальные. Книга щедро расплачивается за любовь к ней.
Мир книг необъятен! Радостно, что их на свете так много, что даже на рассказы о них не хватит человеческой жизни.
Человеческая жизнь без книг не имела бы права именоваться жизнью. Хочется повторить слова Анатоля Франса: «Когда пробьет мой час, пусть бог возьмет меня с моей стремянки, приютившейся у полок, забитых книгами…»
Николай Павлович превращался в ребенка, когда в руки его попадал экземпляр книги с пометками Пушкина или Герцена. Написав блистательную книгу «Рассказы о книгах» — не роман, не повесть, закрепленную типографским станком, а свою, выношенную как убеждение, страсть к книжному собирательству, — он немедленно сел за новую рукопись.
Ему хотелось рассказать, как гибли под ножом цензуры редчайшие издания Пушкина, как горели в жандармских отделениях рукописи русских вольнодумцев, как из века в век передавалась эстафета высокого горения человеческого духа. И в те же дни с новым острым фельетоном его видели на эстраде, днем — в газете, с родившейся этой же ночью злой статьей. Ему не хватало времени, как не хватает его каждому истинному художнику.
Буквально за несколько дней до смерти он случайно зашел к нам в редакцию. Его попросили написать статью для юных — о важности розысков разбросанных по всей стране писем, дневников, материалов, связанных с историей русской культуры. Вечером он уже набросал первые странички статьи.
Думая о человеке, стараешься выделить — хотя бы для себя — главное в нем. Главное в Смирнове-Сокольском — горение, неиссякаемое жизнелюбие, творческая страсть. Как искры от факела, сверкали вокруг него фейерверки идей, споров, раздумий…
Я пришел к нему в день исторического полета Гагарина и получил подарок — книгу. На титуле стояла надпись:
«Счастливые люди, мечтающие о звездах
Он всю жизнь мечтал о звездах.
Они светили ему, когда он мечтал о найденной рукописи Пушкина.
Они были и в ликующем громе «Марсельезы», уникальную партитуру которой он разыскивал…
Хоронили его на Новодевичьем кладбище. Ветер бросал косые полосы снега на обелиски тех, кто лежал рядом с ним: летчиков, писателей, артистов, военачальников. Людей поиска и страсти, зажегших не одну душу.
Стоя над этой могилой, я думал о ветре, который нес над городом белые хлопья снега и высоко в небе направлял движение облаков. О ветре вечно обновляющемся и вечно живом…
Николай Павлович расписывал книги по карточкам, как стихи писал. Аннотации? Нет — поэмы.
К примеру, карточка 805.
«На корешке книги оттиснуто: «Свифт. Сочинения». Выходного листа нет. Книга начинается со страницы, озаглавленной «Предисловие автора».
Среди прочих библиографических данных, разысканных Николаем Павловичем, читаем:
«Ленинградский книжник-антиквар Федор Григорьевич Шилов в своем докладе Ленинградскому обществу библиофилов на тему «Запрещенная литература в частных собраниях» сообщил о книге Свифта: «Книга уничтожена цензурой и была известна только в одном экземпляре, сохранившемся в собрании самого издателя В. И. Яковлева».
Сообщение не совсем точно, так как известен еще один экземпляр — в Ленинской библиотеке… Но, во всяком случае, более сведений о наличии этой книги не имеется…»
Софья Петровна, жена Николая Павловича, показывает мне письмо, только что полученное ею от Константина Федина:
«…Большое и самое искреннее спасибо Вам за книги Ник. Смирнова-Сокольского — подарок, доставивший мне настоящую отраду. Особенно горячо принял я новинку — том I «Моей библиотеки»…
«Моя библиотека» кажется мне выдающейся книгой даже рядом с покоряющим изданием «Рассказов» о пушкинских прижизненных выпусках сочинений. Прелесть, увлекательность описания «Моей библиотеки» состоит в комментариях, которыми Николай Павлович сопровождает весьма большое число библиографических заметок. Эти его нотабене разнообразны: то характеризуется книга, то автор ее, то речь идет о неповторимо-случайных обстоятельствах, приключившихся в пору печатания издания, то отмечается какая-нибудь типическая черта автора, его родинка.
Я сейчас прочитываю «Статьи» библиографии без последовательности, перепрыгивая из одной в другую эпоху. Но всякий раз поражаюсь неожиданными находками чудесного книголюба, и он заставляет меня вглядеться в летопись русских либо иноземных литературных явлений. Своей любовью к книге он словно учит меня любви к ней.
Рассказы его о редком сами становятся редчайшими, поэтичными произведениями книговедения.
Да что я говорю Вам — знающей и любящей труды всей жизни замечательного библиофила Смирнова-Сокольского. Вам, которая, отдавая все свои силы этой жизни, так превосходно продолжает его дело!..»
С печалью перелистываю я после смерти Николая Павловича тома «Моей библиотеки». Были зарегистрированы в них и те мои книги, которые я дарил ему при жизни. Описаны со скрупулезным вниманием, вплоть до воспроизведения надписей.
И чем больше отдаляет нас время от роковой той черты, тем весомее и значительнее представляется подвижнический труд Сокольского. Он стал высшим авторитетом при решении сложнейших книжных проблем.
Прекрасна жизнь книжного собрания и после смерти его владельца. Собственно, все это грешно называть «собранием». Перед нами — уникальное явление культуры. Имя которому — Николай Павлович Смирнов-Сокольский.