Арена мрака
Шрифт:
– Я знаю про вашего сына, один мой знакомый давал против него показания в прошлом месяце.
Он заметил, что рука профессора дрогнула, когда он подносил сигарету ко рту. Но старик ничего не сказал.
Лео заметил:
– Если бы я раньше это знал, я бы не привез вас сюда. – И тут же удивился, зачем же он везет обратно этого человека в Бремен.
Профессор, прислонившись к двери джипа, сказал с нервным возбуждением:
– Я и не хотел, чтобы вы мне помогали. Я знал, что так нельзя. Но герр Миддлтон уверил меня, что он вам все объяснил и вы согласились.
– Когда казнят вашего сына? – с жестоким
– Через несколько недель, – ответил профессор. Он выронил сигарету и нервно сцепил ладони. – Это было мое последнее свидание. – Он сидел и ждал слов соболезнования, надеясь, что Лео ничего не будет больше спрашивать. Лео молчал. Они ехали по широкому полю, над которым висел запах свежей травы и распустившихся листьев, не подернутых еще дорожной пылью. Джип еле тащился по дороге.
Лео, повернув голову, посмотрел на старика:
– Вашему сыну приговор вынес германский суд, его осудили за убийство немца, а не за преступления, которые он совершил как охранник в лагере. Это, право же, смешно. Вы никогда не сможете обвинить проклятых евреев "в том, что они убили вашего сына. И ненависть никогда не станет вашим утешением. Какая жалость!
Профессор опустил голову и смотрел на свои руки.
– У меня и в мыслях не было ничего подобного, – тихо сказал он. – Поверьте, я же культурный человек.
– Ваш сын заслуживает смерти, – продолжал Лео. – Он чудовище. Если когда-либо человек заслуживал того, чтобы его лишили жизни, то ваш сын этого заслуживает. Вы знаете, что он творил?
Он уродливое порождение природы, без него мир станет лучше. Я говорю это с чистым сердцем. Вы знаете, что он творил? – Ненависть, звенящая в его голосе, клокотала у него в душе, и он не смог продолжать. Он повернулся к профессору и стал ждать ответа.
Но профессор не сказал ни слова. Он уронил лицо в ладони, словно пытался спрятаться от невыносимого бремени. Его трясло. Ни звука не вырвалось у него из груди, но все его маленькое тело раскачивалось взад-вперед, словно внутри его работал крошечный моторчик.
Лео подождал, пока пройдет приступ гнева, но когда жалость и сострадание уже совсем было изгнали ненависть из его души, он произнес про себя: «Нет-нет!» – и вспомнил отца, его высокую иссохшую фигуру и бритую голову, как он брел по гравийной дорожке, а Лео в концлагерной робе шел ему навстречу, не узнавая его, а отец вдруг остановился и спросил: «Что ты здесь делаешь?»
И Лео вспомнил тогда, как вспомнил сейчас: давным-давно в Тиргартене днем, когда он должен был быть в школе, его поймал отец и спросил у него тем же самым тоном: «Was machst du hier?» [11]
11
«Ты что здесь делаешь?» (нем.)
Но только здесь, на гравийной дорожке, окаймленной побеленными каменными столбами с колючей проволокой, бегущей вдоль горизонта, отец, произнеся эти слова, заплакал, припав сыну на грудь. На куртке у отца была красная полоска, обозначающая политического заключенного, у сына – зеленая полоска, выдающая его принадлежность к еврейской нации. И Лео, вспомнив все это и только теперь осознав, что вытерпел его
Он знал, что не сможет остаться в Германии, не сможет жить бок о бок с людьми, которых он даже не ненавидел, хотя эти люди заставили его провести все годы юности за колючей проволокой, выжгли ему на руке номер, который он будет теперь носить до самой могилы, убили его отца и его мать заставили бежать за тысячи миль прочь от родного дома, от чего у нее помутился рассудок и она умерла из-за того, что лишилась сна – буквально не могла уснуть.
А теперь вот в этой стране, с этими людьми он жил в мире и не исходил яростью, не поражал их огнем и мечом. Он спал с их дочерьми, дарил шоколад их детям, им самим давал сигареты, возил их в своей машине. И уже с презрением к самому себе Лео выдавил из души последнюю каплю жалости к этому старику. Он снял ногу с тормоза и развил бешеную скорость, желая поскорее добраться до Бремена. Профессор вытер лицо платком, скрючился, упершись ногами в пол джипа, и явно страдал от сильной тряски.
В эти ранние утренние часы на поля, мимо которых они проезжали, уже пролились первые проблески рассвета. Лео остановился у закусочной, построенной американцами на шоссе. Он повел туда профессора, и они сели за длинный деревянный стол. За столом, уронив голову на руки, спали солдаты-шоферы.
Они молча выпили кофе, но, когда Лео вернулся, неся очередную порцию кофе и несколько булочек, профессор заговорил – сначала медленно, потом быстрее, и его руки дрожали, когда он торопливо подносил ко рту чашку с кофе:
– Лео, вы не можете еще знать, что чувствует отец, насколько отец беспомощен. Я знаю все о своем сыне, и он даже признался мне еще кое в чем. Его мать умирала, когда он был на русском фронте, и мне удалось добиться для него увольнительной – он был героем, у него было немало наград, но он не приехал. Он написал, что увольнительную отменили. А теперь вот он мне рассказал, что уехал тогда в Париж. Ему хотелось немного развеяться. Он объяснил мне, что не чувствовал ни жалости, ни сострадания к матери. И вот тогда-то все и началось, он стал творить ужасные вещи. Но, – профессор сделал паузу, словно боялся продолжать, но продолжал еще более взволнованно:
– но как же это может быть, чтобы сын не оплакал смерть матери? Он ведь всегда был нормальным, как все другие мальчики, может быть, чуть привлекательнее, чуть умнее прочих. Я учил его доброте, душевной щедрости, учил его делиться со своими друзьями, верить в бога. Мы так его любили, я и его мать, мы не испортили его. Он был хорошим сыном. И даже теперь я не могу поверить в то, что он совершил, но он мне признался во всем. – Его обрамленные морщинами глаза наполнились слезами. – Он рассказал мне все и прошлой ночью плакал у меня на руках и говорил: