Архипелаг ГУЛАГ, 1918—1956. Опыт художественного исследования. Сокращённое издание.
Шрифт:
Глава 3. Следствие
Если бы чеховским интеллигентам, всё гадавшим, что будет через двадцать – тридцать – сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскалённый на примусе
Да не только чеховские герои, но какой нормальный русский человек в начале века мог бы поверить, мог бы вынести такую клевету на светлое будущее? То, что ещё вязалось при Алексее Михайловиче, что при Петре уже казалось варварством, что при Бироне могло быть применено к 10–20 человекам, что совершенно невозможно стало с Екатерины, – то в расцвете великого Двадцатого века в обществе, задуманном по социалистическому принципу, в годы, когда уже летали самолёты, появилось звуковое кино и радио, – было совершено не одним злодеем, не в одном потаённом месте, но десятками тысяч специально обученных людей-зверей над беззащитными миллионами жертв.
И только ли ужасен этот взрыв атавизма, теперь увёртливо названный «культом личности»? Или страшно, что в те самые годы мы праздновали пушкинское столетие? Бесстыдно ставили эти же самые чеховские пьесы, хотя ответ на них уже был получен? Или страшней, что нам говорят: не надо об этом! если вспоминать о страданиях миллионов, это искажает историческую перспективу! Вспоминайте лучше о задутых домнах, о прокатных станах, о прорытых каналах…
Непонятно, за что мы клянём инквизицию? Разве, кроме костров, не бывало торжественных богослужений? Непонятно, чем нам уж так не нравится крепостное право? Ведь крестьянину не запрещалось ежедневно трудиться. И он мог колядовать на Рождество, а на Троицу девушки заплетали венки…
В разные годы и десятилетия следствие по 58-й статье почти никогда и не было выяснением истины, а только и состояло в неизбежной грязной процедуре: недавнего вольного, иногда гордого, всегда неподготовленного человека – согнуть, протащить через узкую трубу, где б ему драло бока крючьями
В «Толковом словаре» Даля проводится такое различие: дознание разнится от следствия тем, что делается для предварительного удостоверения, есть ли основание приступить к следствию.
О святая простота! Вот уж Органы никогда не знали никакого дознания! Присланные сверху списки или первое подозрение, донос сексота или даже анонимный донос влекли за собой арест и затем неминуемое обвинение. И такая простая здесь связь: раз надо обвинить во что бы то ни стало – значит, неизбежны угрозы, насилия и пытки, и чем фантастичнее обвинение, тем жесточе должно быть следствие, чтобы вынудить признание. Насилия и пытки – это не принадлежность 1937 года, это длительный признак общего характера. Духовно-нравственных преград, которые могли бы удержать Органы от пыток, не было никогда.
Но если до этого года для применения пыток требовалось какое-то оформление, разрешение для каждого следственного дела (пусть и получалось оно легко), – то в 1937—38 насилия и пытки были разрешены следователям неограниченно, на их усмотрение, как требовала их работа и заданный срок. Не регламентировались при этом и виды пыток, допускалась любая изобретательность. В 1939 такое всеобщее широкое разрешение было снято, снова требовалось бумажное оформление на пытку. Но уже с конца войны и в послевоенные годы были декретированы определённые категории арестантов, по отношению к которым заранее разрешался широкий диапазон пыток.
Как средневековые заплечные мастера, наши следователи, прокуроры и судьи согласились видеть главное доказательство виновности в признании её подследственным. Однако простодушное Средневековье, чтобы вынудить желаемое признание, шло на драматические картинные средства: дыбу, колесо, жаровню, ерша, посадку на кол. В Двадцатом же веке признали такое сгущение сильных средств излишним, при массовом применении – громоздким.
Конец ознакомительного фрагмента.