Архипелаг ГУЛаг(в одном томе)
Шрифт:
Вооружившись теперь за счёт охраны (похороненной потом на кладбище в Кочмесе), повстанцы пошли и взяли соседний лагпункт. Соединёнными силами решили идти на город Воркуту! – до него оставалось 60 километров. Но не тут-то было! Парашютисты высадились десантом и отгородили от них Воркуту. А расстреливали и разгоняли восставших штурмовики на бреющем полёте.
Потом судили, ещё расстреливали, давали сроки по 25 и по 10. (Заодно «освежали» сроки и многим тем, кто не ходил на операцию, а оставался в зоне.)
Военная безнадёжность их восстания очевидна. Но кто скажет, что надёжнее
Вскоре затем создались Особлаги, большую часть Пятьдесят Восьмой отгребли. И что же?
В 1949 году в Берлаге, в лаготделении Нижний Атурях, началось примерно так же: разоружили конвоиров; взяли 6–8 автоматов; напали извне на лагерь, сбили охрану, перерезали телефоны; открыли лагерь. Теперь-то уж в лагере были только люди с номерами, заклеймённые, обречённые, не имеющие надежды.
И что же?
Зэки в ворота не пошли…
Те, кто всё начал и терять им было уже нечего, превратили мятеж в побег: направились группкой в сторону Мылги. На Эльгене-Тоскане им преградили дорогу войска и танкетки (операцией командовал генерал Семёнов).
Все они были убиты [55] .
Спрашивает загадка: что быстрей всего на свете? И отвечает: мысль!
Так и не так. Она и медленна бывает, мысль, ох как медленна! Затруднённо и поздно человек, люди, общество осознают то, что произошло с ними. Истинное положение своё.
55
Я не настаиваю, что изложил эти восстания точно. Я буду благодарен всякому, кто меня исправит.
Сгоняя Пятьдесят Восьмую в Особые лагеря, Сталин почти забавлялся своей силой. И без того они содержались у него как нельзя надёжней, а он сам себя вздумал перехитрить – ещё лучше сделать. Он думал – так будет страшней. А вышло наоборот.
Вся система подавления, разработанная при нём, была основана на разъединении недовольных; на том, чтоб они не взглянули друг другу в глаза, не сосчитались – сколько их; на том, чтобы внушить всем, и самим недовольным, что никаких недовольных нет, что есть только отдельные злобствующие обречённые одиночки с пустотой в душе.
Но в Особых лагерях недовольные встретились многотысячными массами. И сосчитались. И разобрались, что в душе у них отнюдь не пустота, а высшие представления о жизни, чем у тюремщиков; чем у их предателей; чем у теоретиков, объясняющих, почему им надо гнить в лагере.
Сперва такая новизна Особлага почти никому не была заметна. Внешне тянулось так, будто это продолжение ИТЛ. Только быстро скисли блатные, столпы лагерного режима и начальства. Но как будто жестокость надзирателей и увеличенная площадь БУРа восполняли эту потерю.
Однако вот что: скисли блатные – в лагере не стало воровства. В тумбочке оказалось можно оставить пайку. На ночь ботинки можно не класть под голову, можно бросить их на пол – и утром они будут там. Можно кисет с табаком оставить на ночь в тумбочке, не тереть его ночь в кармане под боком.
Кажется, это мелочи? Нет, огромно! Не стало воровства – и люди без подозрения и с симпатией посмотрели на своих соседей. Слушайте, ребята, а может, мы и правда того… политические?..
А если политические – так можно немного повольней и говорить, между двумя вагонками и у бригадного костра. Ну, оглянуться, конечно, кто тут рядом. Да, в конце концов, чёрт с ним, пусть наматывают, четвертная уже есть, куда ещё мотать?
Начинает отмирать и вся прежняя лагерная психология: «умри ты сегодня, а я завтра»; всё равно никогда справедливости не добьёшься; так было, так будет… А почему – не добьёшься?.. А почему – «будет»?..
Начинаются в бригаде тихие разговоры не о пайке совсем, не о каше, а о таких делах, что и на воле не услышишь, – и всё вольней! и всё вольней! и всё вольней! – и бригадир вдруг теряет ощущение всезначимости своего кулака. У одних бригадиров кулак совсем перестаёт подниматься, у других – реже, легче. Бригадир и сам, не возвышаясь, присаживается послушать, потолковать. И бригадники начинают смотреть на него как на товарища: тоже ведь наш.
Бригадиры приходят в ППЧ, в бухгалтерию, и по десяткам мелких вопросов – кому срезать, не срезать пайку, кого куда отчислить, – придурки тоже воспринимают от них этот новый воздух, это облачко серьёзности, ответственности, нового какого-то смысла.
И придуркам, пока ещё далеко не всем, это передаётся. Они ехали сюда с таким жадным желанием захватить посты и вот захватили их, и отчего бы им не жить так же хорошо, как в ИТЛ: запираться в кабинке, жарить картошку с салом, жить между собой, отделясь от работяг? Нет! Оказывается, не это главное. Как, а что же главное?.. Становится неприличным хвастать кровопийством, как было в ИТЛ, хвастать тем, что живёшь за счёт других. И придурки находят себе друзей среди работяг и, расстелив на земле свои новенькие телогрейки рядом с их чумазыми, охотно пролёживают с ними воскресенья в беседах.
И главное деление людей оказывается не такое грубое, как было в ИТЛ: придурки – работяги, бытовики – Пятьдесят Восьмая, а сложней и интересней гораздо: землячества, религиозные группы, люди бывалые, люди учёные.
Начальство ещё нескоро-нескоро что-то поймёт и заметит. А нарядчики уже не носят дрынов и даже не рычат, как раньше. Они дружески обращаются к бригадирам: на развод, мол, пора, Комов. (Не то чтоб душу нарядчиков проняло, а – что-то безпокоящее в воздухе новое.)
Но всё это – медленно. Месяцы, месяцы и месяцы уходят на эти перемены. Эти перемены медленнее сезонных. Они затрагивают не всех бригадиров, не всех придурков – лишь тех, у кого под спудом и пеплом сохранились остатки совести и братства. А кому нравится остаться сволочью, – вполне успешно остаётся ею. Настоящего сдвига сознания – сдвига трясением, сдвига героического – ещё нет. И по-прежнему лагерь пребывает лагерем, и мы угнетены и безпомощны, и разве то остаётся нам, что лезть вон туда под проволоку и бежать в степь, а нас бы поливали автоматами и травили собаками.