Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Шрифт:
Картина довольно вертикальная…
Одна хорошо мне известная, предельно честная женщина Наталья Мильевна Аничкова попала как-то волею судеб заведовать лагерной пекарней. При самом начале она установила, что тут принято из выпекаемого хлеба (пайкового хлеба заключённых) сколько-то ежедневно (и без всяких, конечно, документов) отправлять за зону, за что пекаря получали из вольного ларька немного варенья и масла. Она запретила этот порядок, не выпустила хлеба за зону – и тут же хлеб стал выходить недопеченный, с закалом, потом опоздала выпечка (это от пекарей), потом со склада стали задерживать муку, начальник ОЛПа (он-то больше всех получал!) отказывался дать лошадь
Если зонный придурок сумел не прикоснуться к этому всеобщему воровству, то всё равно почти невозможно ему удержаться от пользования своим преимущественным положением для получения других благ – ОП вне очереди, больничного питания, лучшей одежды, белья, лучших мест в бараке. Я не знаю, не представляю, где тот святой придурок, который так-таки ничегошеньки-ничего не ухватил для себя изо всех этих рассыпанных благ? Да его б соседние придурки забоялись, они б его выжили! Каждый хоть косвенно, хоть опосредствованно, хоть даже почти не ведая – но пользовался, а значит, в чём-то и жил за счёт работяг.
Трудно, трудно зонному придурку иметь неомрачённую совесть.
А ещё ведь вопрос – и о средствах, какими он своего места добился. Тут редко бывает неоспоримость специальности, как у врача (или как у многих производственных придурков). Безспорный путь – инвалидность. Но нередко покровительство кума. Конечно, бывают пути как будто нейтральные: устраиваются люди по старому тюремному знакомству; или по групповой коллективной выручке (чаще национальной, некоторые малые нации удачливы в этом и обычно плотнятся на придурочьих местах; так же и коммунисты негласно выручают друг друга).
А ещё вопрос: когда возвысился – как вёл себя относительно прочих, относительно серой скотинки? Сколько здесь бывает надменности, сколько грубости, сколько забывчивости, что все мы – туземцы и преходяща наша сила.
И наконец, вопрос самый высокий: если ничем ты не был дурён для арестантской братии – то был ли хоть чем-нибудь полезен? своё положение направил ли ты хоть раз, чтоб отстоять общее благо – или только одно своё всегда?
К придуркам производственным никак не справедливо было бы относить упрёки «объедают», «сидят на шее»: не оплачен труд работяг, да, но не потому, что придурков кормит, труд придурков тоже не оплачен – всё идёт в ту же прорву. А остальные нравственные сомнения остаются: и почти неизбежность пользоваться бытовыми поблажками; и не всегда чистые пути устройства; и заносчивость. И всё тот же вопрос на вершине: что ты сделал для общего блага? хоть что-нибудь? хоть когда-нибудь?
А ведь были, были, кто может, подобно Василию Власову, вспомнить о своих проделках в пользу всеобщего блага. Да таких светлоголовых умников, обходивших лагерный произвол, помогавших устроить общую жизнь так, чтоб не всем умереть, чтоб обмануть и трест, и лагерь, таких героев Архипелага, понимавших свою должность не как кормление своей персоны, а как тяготу и долг перед арестантской скотинкой, – таких и «придурками» не извернётся язык назвать. И больше всего таких было среди инженеров. И – слава им!
А остальным славы нет. На пьедестал возводить – нечего. И превозноситься нечем перед Иваном Денисовичем, что избежал низкой рабской работы и не клал кирпичей в поте лица. И даже бы не стоило строить доказательств, что нас, умственников, когда мы на общих работах, постигает двойной расход энергии: на саму работу и ещё на психическое сгорание, на размышления-переживания, которых нельзя остановить; и потому-де это справедливо: нам избегать общих работ, а вкалывают пусть натуры грубые. (Ещё неизвестно: двойной ли у нас расход энергии.)
Да, чтоб отказаться от всякого «устройства» в лагере и дать силам тяжести произвольно потянуть тебя на дно, – нужна очень устоявшаяся душа, очень просветлённое сознание, большая часть отбытого срока да ещё, наверно, и посылки из дому – а то ведь прямое самоубийство.
Как говорит благодарно-виновно старый лагерник Дмитрий Сергеевич Лихачёв: если я сегодня жив – значит, вместо меня кого-то расстреляли в ту ночь по списку; если я сегодня жив – значит, кто-то вместо меня задохнулся в нижнем трюме; если я сегодня жив – значит, мне достались те лишние двести граммов хлеба, которых не хватило умершему.
Это всё написано – не к попрёку. В этой книге уже принято и будет продолжено до конца: всех страдавших, всех зажатых, всех, поставленных перед жестоким выбором, лучше оправдать, чем обвинить. Вернее будет – оправдать.
Но, прощая себе этот выбор между гибелью и спасением, – не бросай же, забывчивый, камнем в того, кому выбирать досталось ещё лише. Такие тоже в этой книге уже встречались. И ещё встретятся.
Архипелаг – это мир без дипломов, мир, где аттестуются саморассказом. Зэку не положено иметь никаких документов, в том числе и об образовании. Приезжая на новый лагпункт, ты изобретаешь: за кого бы себя на этот раз выдать?
В лагере выгодно быть фельдшером, парикмахером, баянистом, – я не смею перечислять выше. Не пропадёшь, если ты жестянщик, стекольщик, автомеханик. Но горе тебе, если ты генетик или не дай Бог философ, если ты языковед или искусствовед – ты погиб! Ты дашь дубаря на общих работах через две недели.
Не раз мечтал я объявить себя фельдшером. Сколько литераторов, сколько филологов спаслось на Архипелаге этой стезёй! Но каждый раз я не решался – не из-за внешнего даже экзамена (зная медицину в пределах грамотного человека да ещё по верхам латынь, как-нибудь бы я раскинул чернуху), а страшно было представить, как уколы делать, не умея. Если б оставались в медицине только порошки, микстуры, компрессы да банки, – я бы решился.
После опыта Нового Иерусалима усвоив, что быть командиром производства – занятие гнусное, я при перегоне меня в следующий лагерь, на Калужскую заставу, в саму Москву, – с порога же, прямо на вахте, соврал, что я нормировщик (слово это я в лагере услышал впервые; сном и духом ещё не знал, что такое нормирование, но надеялся, что по математической части).
Почему пришлось врать именно на вахте и на пороге – потому что начальник участка младший лейтенант Невежин, высокого роста хмурый горбун, несмотря на ночной час, пришёл опросить новый этап прямо на вахту: ему к утру же надо было решить, кого куда, такой был деловой. Исподлобным взглядом оценил он моё галифе, заправленное в сапоги, длиннополую шинель, лицо моё с прямодышащей готовностью тянуть службу, спросил о нормировании (мне казалось – я ловко ответил, потом-то понял, что разоблачил меня Невежин с двух слов) – и уже с утра я за зону не вышел – значит, одержал победу. Прошло два дня, и назначил он меня… не нормировщиком, нет, хватай выше! – «заведующим производством», то есть старше нарядчика и начальником всех бригадиров! Попал я из хомута да в ярмо. Прежде меня тут не было и должности такой. До чего ж верным псом я, значит, выглядел. А ещё б какого из меня Невежин вылепил!