Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Шрифт:
Вообще, наша комнатка была как смоделирована. Эмведешник и генерал полностью нами управляли. Только с их разрешения мы могли пользоваться электроплиткой (она была народная), когда они её не занимали. Только они решали вопрос: проветривать комнату или не проветривать, где ставить обувь, куда вешать штаны, когда замолкать, когда спать, когда просыпаться. В нескольких шагах по коридору была дверь в большую общую комнату, там бушевала республика, там «в рот» и «в нос» слали все авторитеты, – здесь же были привилегии, и, держась за них, мы тоже должны были всячески соблюдать законность. Слетев в ничтожные маляры, я был безсловесен: я стал пролетарий, и в любую минуту меня можно было выбросить в общую. Крестьянин Прохоров, хоть и считался «бригадиром» производственных
Доктору Правдину (я ведь и фамилию не выдумываю!), невропатологу, врачу лагучастка, было семьдесят лет. Это значит, революция застала его уже на пятом десятке, сложившимся в лучшие годы русской мысли, в духе совестливости, честности и народолюбия. Как он выглядел! Огромная маститая голова с серебряной качающейся сединой, которой не дерзала касаться лагерная машинка (льгота от начальника санчасти). Портрет украсил бы обложку лучшего в мире медицинского журнала. Никакой стране не зазорно было бы иметь такого министра здравоохранения! Крупный, знающий себе цену нос внушал полное доверие к его диагнозу. Почтенно-солидны были все его движения. Так объёмен был доктор, что на одинарной металлической кровати почти не помещался, вывисал из неё.
Не знаю, каков он был невропатолог. Вполне мог быть и хорошим, но лишь в рыхлую обходительную эпоху и обязательно не в государственной больнице, а у себя дома, за медною дощечкой на дубовой двери под мелодичное позванивание пристенных стоячих часов, никуда не торопящийся и ничему, кроме совести своей, не подчинённый. Однако с тех пор его крепко пугнули – перепугали на всю жизнь. Не знаю, сидел ли он когда-нибудь прежде, таскали ли его на расстрел в Гражданскую (дивного ничего тут нет), но его и без револьвера напугали достаточно. Довольно было ему поработать в амбулаториях, где требовалось пропускать по девять больных в час, где время было только – стукнуть раз молоточком по колену; посидеть членом ВТЭК (Врачебно-Трудовой Экспертной Комиссии), да членом курортной комиссии, да членом военкоматской, и всюду подписывать, подписывать, подписывать бумажки и знать, что каждая подпись – это твоя голова, что кого-то из врачей уже посадили, кому-то угрожали, а ты всё подписывай бюллетени, заключения, экспертизы, освидетельствования, истории болезни, и каждая подпись потрясение гамлетовское: освободить или не освободить? годен или не годен? болен или здоров? Больные умоляют в одну сторону, начальство жмёт в другую, перестращенный доктор терялся, сомневался, трепетал и раскаивался.
Но то всё было на воле, это любезные пустячки! А вот арестованный как враг народа, до смертного инфаркта напуганный следователем (воображаю, скольких человек, целый мединститут, он мог бы за собой потащить при таком страхе), – что был он теперь? Простой очередной приезд вольного начсанчасти ОЛПа, какого-то старого пьянчужки без врачебного образования, приводил Правдина в такое волнение и замешательство, что он не способен был прочесть на больничных карточках русского текста. Его сомнения теперь удесятерились, в лагере он пуще терялся и не знал: с температурою 37,7 – можно ли освободить от одного дня работы? а вдруг будут ругать? – и приходил советоваться к нам в комнату. Он мог жить в равновесном покойном состоянии не более суток – суток после похвалы начальника лагеря или хотя бы от младшего надзирателя. За этой похвалой он 24 часа как бы чувствовал себя в безопасности, но со следующего утра неумолимая тревога опять вкрадывалась в него. – Однажды отправляли из лагеря очень спешный этап, так торопились, что устроить баню было некогда (ещё счастье, что не погнали голых в ледяную). Старший надзиратель пришёл к Правдину и велел написать справку, что этапируемые про шли сан обработку. Как всегда, Правдин подчинился начальству, – но что же с ним было потом! Придя в комнату, он опустился на кровать как подрезанный, он держался за сердце, стонал и не слушал наших успокоений. Мы заснули. Он курил папиросу за папиросой, бегал в уборную, наконец за полночь оделся и с безумным видом пошёл к дежурному надзирателю по прозвищу Коротышка – питекантропу неграмотному, но со звёздочкой на фуражке! – советоваться: что с ним будет теперь? за это преступление дадут или не дадут ему второй срок по 58-й? Иль только вышлют из московского лагеря в дальний? (Семья у него была в Москве, ему носили богатые передачи, он очень держался за наш лагерёк.)
Затруханный и запуганный, Правдин потерял волю во всём, даже в санитарной профилактике. Он и спросить уже не умел ни с поваров, ни с дневальных, ни со своей санчасти. В столовой было грязно, миски на кухне мылись плохо, в самой санчасти одеяла неизвестно когда вытряхивались – всё это он знал, но настоять на чистоте не мог. Только один пункт помешательства разделял он со всем лагерным начальством (да эту забаву знают многие лагеря) – ежедневное мытьё полов в жилых комнатах. Это выполнялось неуклонно. Воздух и постели не просыхали из-за вечно мокрых гниющих полов. – Правдина не уважал последний доходяга в лагере. На тюремном пути его не грабил и не обманывал только тот, кто не хотел. Лишь потому, что комната наша на ночь запиралась, целы были его вещи, разбросанные вокруг кровати, и не обчищена самая безпорядочная в лагере тумбочка, из которой всё вываливалось и падало.
Правдин был посажен на 8 лет по статьям 58–10 и 11, то есть как политик, агитатор и организатор, – но наивность недоразвитого ребёнка я обнаружил в его голове. Даже на третьем году заключения он всё ещё не дозрел до тех мыслей, которые на следствии за собою признал. Он верил, что все мы посажены временно, в виде шутки, что готовится великолепная щедрая амнистия, чтоб мы больше ценили свободу и вечно были благодарны Органам за урок. Он верил в процветание колхозов, в гнусное коварство плана Маршалла для закабаления Европы и в интриги союзников, рвущихся к третьей мировой войне.
Помню, однажды он пришёл просветлённый, сияющий тихим добрым счастьем, как приходят верующие люди после хорошей всенощной. На его крупном добром открытом лице всегда большие с отвисшими нижними веками глаза светились неземной кротостью. Оказывается, только что происходило совещание зонных придурков. Начальник лагпункта сперва орал на них, стучал кулаком и вдруг стих и сказал, что доверяет им как своим верным помощникам. И Правдин умилённо открыл нам: «Просто энтузиазм к работе появился после этих слов!» (Отдать справедливость генералу, тот презрительно скривил губы.)
Не лгала фамилия доктора: он был правдолюбив, он любил правду. Любил, но не был достоин её!
В нашей малой модели он смешон. Но если теперь от малой модели перейти к большой, так застынешь от ужаса. Какая доля нашей духовной России стала такой? – от единого только страха…
Правдин вырос в культурном кругу, вся жизнь его занята была умственной работой, он окружён был умственно развитыми людьми, – но был ли он интеллигент, то есть человек с индивидуальным интеллектом?
С годами мне пришлось задуматься над этим словом – интеллигенция. Мы все очень любим относить себя к ней – а ведь не все относимся. В Советском Союзе это слово приобрело совершенно извращённый смысл. К интеллигенции стали относить всех, кто не работает (и боится работать) руками. Сюда попали все партийные, государственные, военные и профсоюзные бюрократы. Все бухгалтеры и счетоводы – механические рабы Дебета. Все канцелярские служащие. С тем большей лёгкостью причисляют сюда всех учителей (и тех, кто не более как говорящий учебник и не имеет ни самостоятельных знаний, ни самостоятельного взгляда на воспитание). Всех врачей (и тех, кто только способен петлять пером по истории болезни). И уж безо всякого колебания относят сюда всех, кто только ходит около редакций, издательств, кинофабрик, филармоний, не говоря уже о тех, кто публикуется, снимает фильмы или водит смычком.
А между тем ни по одному из этих признаков человек не может быть зачислен в интеллигенцию. Если мы не хотим потерять это понятие, мы не должны его разменивать. Интеллигент не определяется профессиональной принадлежностью и родом занятий. Хорошее воспитание и хорошая семья тоже ещё не обязательно выращивают интеллигента. Интеллигент – это тот, чьи интересы и воля к духовной стороне жизни настойчивы и постоянны, не понуждаемы внешними обстоятельствами и даже вопреки им. Интеллигент это тот, чья мысль неподражательна.