Архив
Шрифт:
Елена поцеловала фотографию ребенка, словно это был не свекор, а ее так и не родившийся сын, и расплакалась от страшной тоски.
XLVIII
Вскоре после сеанса омоложения Надежда Алексеевна предложила мужу идти на пенсию.
– «Во всю мою жизнь я был всегда в употреблении, ныне, к постыдности моей, я захребетник!» – повторил Георгий Николаевич известную фразу своего великого предка. – Надин, договоримся: сегодня, тридцать первого декабря тысяча девятьсот семьдесят пятого года, в шестнадцать тридцать пять эту тему мы с тобой закрыли. На обсуждение подобных тем я трачу очень много сил. А я должен быть сильным,
– Не знаю, я бы на твоем месте…
– Да, ты не знаешь. Ты не знаешь, почему Александр Васильевич Суворов не проиграл ни одной битвы. Потому что он не сражался с женщинами. И еще потому, что ни одну из них не допустил на свое место.
– Ты тоже не любишь ни в чем уступать! – в сердцах сказала Надежда Алексеевна, на что Суворов не стал ей возражать, дабы не расстраивать уж слишком свою супругу.
Георгий Николаевич стал плохо спать. «Это уже необратимо, – думал он, – атеросклероз и прочие удовольствия. Пора готовиться в путь», – решил он весной, когда увидел из своего окна необыкновенно унылую панораму весенней черно-белой распутицы. Несколько месяцев Суворов приводил в порядок свои дела и дописывал труды. Лекции уже давались ему с трудом. Тяжело было не только физически. На лекции он вдруг ни с того ни с сего начинал говорить не по теме. Это в терминах профессорско-преподавательского состава звучит безжалостным приговором: начал заговариваться.
Да и лекции его (Георгий Николаевич понимал это) уже не были так интересны студентам, как прежде. У него и голос изменился, и речь стала отрывистой и дребезжащей. Не было той остроты, изящества, эрудиции, которые так привлекали к нему еще недавно толпы почитателей. Надо уходить вовремя. Ведь этому правилу послушно даже солнце.
Слава богу, через неделю кончился учебный год, такой длинный и такой короткий, и Суворов ушел на пенсию. Это, оказывается, сделать было просто, как и всё в жизни. «Вот и старость пришла, хотя ждал отнюдь не ее. Как несправедлива к нам судьба, не дала даже оглядеться. Впрочем, следуя Сократу, разве ее справедливость была бы для нас лучше?»
С улыбкой вспомнил он то время, когда представлялся всем сыном рабочего и крестьянки. Свою склонность к иностранным языкам он тогда объяснял с политических позиций. «Так бывает, – заявлял он, – только на стыке рабоче-крестьянского происхождения». И к его заявлению благосклонно прислушивались, особенно те, в ком эта особенность не проявила себя никак. Сколько глупости делается в мире только для того, чтобы несколько дураков выглядели умными!
Суворов сидел в парке, на той же самой скамье, где несколько лет назад сидел с Дианой Горской. Где она, что с ней? Зачем она?
Георгий Николаевич посидел еще с четверть часа, пока не стало темнеть. Он посмотрел на часы – пора домой. Пригляделся к ладони. На ней, на линии судьбы, увидел знак «».
– Погадай, – попросил он всего-то полвека назад цыганку. А тетушке сказал, что цыганка не гадала. Соврал.
– Покажи ладонь, – сказала цыганка. У нее всё тело играло под шелковым платьем. – Твое счастье часы покажут.
– Часы? Какие? Когда покажут?
– Простые. Песочные. Твои часы, ничьи больше. Время – песок. Придет время – и покажут. Вот линия – линия судьбы.
Сейчас, через полвека, ну чуть больше, на ладони четко виден знак «». Как пирамида, как надгробие над всем, что ушло. А тогда, в юности, он вспомнил, был другой знак – «». Тогда он был несчастен, но именно тогда было всё хорошо.
«А вот после войны на ладони, на том месте, был другой знак (как же я забыл?) – в виде песочных часов. Пирамидка юности соединилась с пирамидкой старости. Тогда и встретились два моих времени, а я и не придал этому значения. «Часы покажут». Что показывали они? Неужели, счастье? Пожалуй, тогда – уже нет. Может, песочные часы были уже и в начале войны, на том мосту? Так что же, счастье бывает только тогда, когда на него еще есть время? Вряд ли. Сейчас у меня совсем не осталось времени, но мне всё равно. И оттого я счастлив. Счастлив, потому что мне ничего не надо и всё у меня уже есть».
Солнце почти уже село. Пора. Пора идти. Пока мир не придавила треугольная ночь.
Заплутавший муравей полз по руке, одинокий как жизнь.
XLIX
Дома он, не ужиная и впервые не записав в дневнике ни строчки, лег в постель. Почему-то вспомнилась Прага, и нашло странное умиротворение. За пять свободных дней он вдосталь находился по улицам и площадям старинного города. К вечеру, правда, сильно уставал. Куда раньше так спешил? Все так спешат к своей старости, словно оттуда можно еще куда-то пойти. Вот он, громадный зал, бюргеры, совершенно удивительная атмосфера дружелюбия… Это был его последний день в Праге… «Странно, как всё хорошо видно, в таком ярком свете… И я всматриваюсь, словно гляжу на всё это в последний раз, – подумал Суворов. – Последний взгляд– а как первый. Почему же я раньше ни на что не обращал внимания? Потому что смотрел не на мир, а только на самого себя?..»
…Не спеша, Суворов шел по стертому булыжнику узкой извилистой улочки, ведущей, скорее всего к реке. Навстречу, также не спеша, поднимался худощавый мужчина в черном распахнутом плаще, из кармана которого торчала свернутая газета. Георгий Николаевич невольно обратил внимание на большие растопыренные уши мужчины и пронзительный взгляд настороженных черных глаз. Казалось, он впитывает, вбирает, всасывает в себя отчаяние, разлитое в воздухе и невидимое больше никому. Его глаза и уши были словно специально созданы для того, чтобы слышать и видеть одно лишь отчаяние. Суворов вспомнил портрет Кафки. Пешеход был очень похож на него. «Удивительно, Кафка начисто лишен чувства юмора. Может, потому что юмора нет в природе, и его мы придумали, как греки своих богов? Но мы явно превзошли греков». Мужчина прошел мимо Суворова, скользнув по нему невидящим взглядом. Суворову вдруг захотелось прямо там, на этой улочке, сесть где-нибудь у стены и перечитать «Замок».
– Стой! – услышал он.
«Стой – это не для меня. Меня уже не остановить», – подумал Суворов.
– Стой же! Дальше нельзя!
Георгий Николаевич оглянулся, никого не было.
– Вам попить, Георгий Николаевич? – услышал он.
– А? Что? Это ты, Лёля? Нет, благодарю. Я тебе рассказывал, как съездил в Прагу?
– Рассказывали, рассказывали. Спите. Поздно уже.
Свернув с улочки в тихий дворик, Суворов наткнулся на небольшую библиотеку, но подумал не о землемере К., а о старосветских помещиках. Ему захотелось на часок зайти в нее и отдохнуть в тишине читального зала. Он вошел, представился на русском, французском и немецком. Сказал по-чешски:
– Рад бых видет «Замек», – и добавил по-немецки – “DasSchlos”vonFranzKafka.
– Просим.
Библиотекарша напоминала старую книгу, достаточно интересную, но не захватанную руками. Как тот же «Замок». Она была типичная еврейка. Очень живые красивые глаза, слегка выдающаяся нижняя губа, черный с проседью вьющийся волос. Чувствовалось, что до пенсии ей осталось совсем немного, но лицо и манерыпани говорили о противном. Суворову показалось, что она как-то особенно взглянула на него. Ему даже стало не по себе. Он достал из кармана изящную матрешку миниатюрного исполнения, показал, что их пять штук, одна в другой, и подарил пани библиотекарше. Та явно растрогалась.