Арифметика любви
Шрифт:
У всего народа в эту минуту, на эту минуту, стала — не одна душа, я думаю — но одно устремление душ в общую точку; тянунье, вытягивание душ к этой точке. Чрезвычайно непонятное, но бесспорное явленье.
И ничего в этом не было противного, а трогательное, захватывающее равенство, сила — и беспомощность. А он, гладенький, голубоглазый, грубоватый и быстрый старичок, точно и на себя это не брал, — никакой важности и самодовольства. Невинность и привычливость.
Как будто и толпа, и он знали (без сознания, конечно), что важен не он, сам, а Кто-то другой, к Кому —
Почему именно он самый проницаемый? И на чем это видно? Пытаться определить, понять, — можно; решить — вряд ли! Одинаковость ощущения всей толпы — лучшее доказательство, что, для нее, это так.
О. Иоанн шел быстро, оглядываясь по сторонам. Вдруг, через голову какой-то монашки, протянул мне руку с веселым «здравствуйте!», точно старого знакомого встретил. Удивляюсь немного, но отвечаю на приветствие.
Стены народа, пробравшегося за ограду, грозно сдвигались. Кто-то подходил, подбегал, подкатывался, с невнятными звуками порывался вперед… Женщина, не баба и не дама, вся сероватая, точно пенка толпы в ней воплотилась, со стоном устремления вдруг дернулась вниз, на колени. О. Иоанн грубовато-ласково оттолкнул ее за шею. Мы двигались к воротам, а народ так и приливал, и заливал гладковолосого старичка, — точно вода, крутясь и урча, устремлялась в одно узкое отверстие.
У духовского священника везде, — на лестнице, в «зальце», в крошечной гостиной, — стены народа. В гостиной у печки — вино, закуски. Рядом диван, на который и сел, за овальный стол, о. Иоанн. С ним сел Штюрмер, мы — напротив. Кресло по левую руку от о. Иоанна занималось попеременно различными людьми.
— Ягодки, ягодки! — обрадовался о. Иоанн, увидев пять тарелок с викторией, клубникой и морошкой. — Вот хорошо в летний день! Я и чай забуду с ними!
Древнюю старуху на кресле сменил бравый генерал. Церковь задумал строить, сам сборщиком.
— Церковь? Что ж, я денег пожертвую…
Вышел с ним, пожертвовал, вернулся. Опять сидим. Штюрмер попытался, было, навести разговор (для нас) на Толстого, на религиозное движение в Петербурге — напрасно! О. Иоанну это не нужно. И, чувствуется, войди он в это, начни рассуждать, размышлять, судить или писать об этом, он изменит себе, утратит свое сияние, слова его будут с общими всем ошибками и промахами, быть может, еще худшими, чем у многих. А так — он весь светится, и грубо, и блистающе, своими земляничками, пурпуром рясы, голубыми, как небеса утром, глазами.
А люди все подходили, сменялись на заветном кресле. Громадного купца с бледным лицом оттеснила старушенция в наколке. «Батюшка, — лепечет, — батюшка. Женщина одна. Нельзя ли, чтобы прозрела? Давно больна…». О. Иоанн туг на ухо, половины не слышит. Наконец, спросил: «Как имя?».
— Екатерина. Чтоб прозрела, батюшка, нельзя ли. Молчит. Помолчала и старушка, и вдруг новое:
— Батюшка! Дай ты мне две ягодки из ручек твоих. Из твоих ручек!
О. Иоанн будто не слышит. Потом вдруг сгреб из тарелки целую горсть виктории и сунул через стол. Старуха вся дрогнула, двумя руками принимая ягоды: «Батюшка! Как нектар буду хранить!».
Еще подходили, письма передавали, шептали, плакали, рассказывали, умоляли… Наконец, о. Иоанн весело сказал губернатору:
— Время-то нам дорого, А. А.! Нам ведь еще к Сандулееву…
— Не закусили ничего, о. Иоанн! — упрашивали хозяева. — Вот закусочка приготовлена.
— Закусочка? Ну, что ж, я вот мадерцы разве. Мадерца-то есть?
Опять с веселостью. Ему точно стихийно нужна и эта вечно устремленная к нему толпа, и мадерца, и губернатор, — для какого-то легкого опьянения. Ровен ко всем: никакого отличия и, может быть, никакого внимания к человеку.
Нам было пора. О. Иоанн, все забыв и точно очнувшись на мгновение, стал вглядываться в нас и в двух других людей, его и губернатора сопровождавших, как в незнакомых. Потом улыбнулся, сказал что-то приветливое, махнув рукой. Все у него безотчетно. И как хорошо, что он никого не замечает, не знает сложных недоумений, болей и вопросов, которые мучают нас, — и далеких «согласников» за Волгой. Блажен о. Иоанн, пока он светел и прост, как просты те дети, идущие к нему со своим страданием. «Если не обратитесь и не будете, как дети…» — это не для них сказано: они не могут «обратиться», они и так дети, — еще дети…
Снова властная, единосильная толпа. Поспешая к выходу, мы натолкнулись в темных сенях на старушенцию с «нектаром». Она завизжала, думая, что кто-то посягает на ее сокровище. На крыльце неудержимая волна, точно волна слез, опять тихо накрыла о. Иоанна. Чуть мелькает его гладкая, желтая головка, пурпуровый рукав… Народ кинулся за коляской. Самое главное, — просвет их, — исчезал. Надо было за ним, к нему, — безразумно!
Может быть, и «это» — то же самое? То, что людям нужно, и будет, вероятно, нужно всегда. Только всегда ли «безразумно»?
Через час мы были на вокзале и уехали в Петербург.
Из далекого Заволжья долго получали мы серые пакеты с кривыми строчками: «…и кланяемся мы вам и вся наша братия… И еще хотели мы вас спросить об Откровении святого Иоанна, о такой-то главе, потому что мы недоразумеваем. А Малицкий теперь батюшкой в селе Пролаз. И одержал он письма ваши, что вы нам прислали, не отдавал месяца с полтора. А будете письма писать, то пишите заказными. И просим вас, извините, что письмо это написано грубо… Ожидаем вас, не приедете ли еще для разговору, что мы все вперед простираемся…».
Потекли годы, годы, один страшнее другого. Что сталось с ними, с этими русскими людьми? Что там — в самой глубокой глубине России?..
ПОЕЗДКА АНДРЕЯ
…Я чувствую себя угнетенным, больным. Я не могу победить себя… Я хотел бы отдать остаток моей жизни на служение Богу. Но Бог не хочет меня. Или не хочет направить меня на тот путь, по которому я хочу идти…
…Совсем не надо менять внешние условия жизни, чтобы следовать учению Христа… Если каждый в отдельности станет лучше и выше, тогда и общая жизнь станет лучше для всех…