Арифметика любви
Шрифт:
«Значка» у него нет (у сына есть). Да вряд ли найду я здесь много значков: люди больше солидные, почтенного возраста. А мне уж начинает казаться, что значки и клятвы — достояние, главным образом, молодежи…
На длинном столе, в углу, чай, и — что всего удивительнее — русский самовар! Мне даже лицо клубного слуги, старика с седыми баками, чай разливавшего, стало казаться русским… нет, итальянец! Заговорили о России. Перелистываю большую клубную книгу, где, как водится, мы только что расписались. «Вы у нас первые русские, — говорит кто-то из стоящих вокруг и любезно прибавляет: — Какое прекрасное начало!». В эту минуту, на дальней странице мне бросаются в глаза русские буквы… Изречение: «Свобода любит Красоту, Красота
После чаю Висконти предложил нам сделать с ним и еще кое с кем маленькую прогулку в окрестности.
Пока мы идем — я как-то не соединяю еще этот подъем с когда-то столь знакомой и милой дорогой на Сан-Миньято. Ведь мы едем в автомобиле! Автомобиль большой, длинный, но длинные ноги Висконти едва ли в нем помещаются… Но вот она, несравненная площадка на нежном склоне холма, с цветком Флоренции внизу, с черной гигантской статуей Давида на весеннем небе. Мы вышли — и забылось все: автомобиль, Висконти, фашизм… Да, вот это, это самое, — есть, было, будет…
Однако, хотя Висконти и фашизма когда-то не было и когда-нибудь не будет, сейчас они есть. В ярком свете замечаю, что на отвороте одного из самых почтенных спутников наших красуется «значок». Рядом — какой-то орден.
— Если б он все свои ордена надел, — места на груди не хватило, — смеется Висконти.
Расспрашиваю осторожно. Почтенный господин оказывается известнейшим фашистским генералом и, к удивлению, отлично знающим всю историю русской революции. Говорит, с горячностью, о временном правительстве, о Керенском, о большевицком перевороте… Я его слушаю — и не слушаю. Все-таки ведь здесь Флоренция, весна, пахнет жасмином,, а большевиков нету. И как-то не хочется ни спорить с генералом, ни спрашивать, нет ли кое-чего общего между фашизмом и коммунизмом. Вероятно, есть. Наверное, есть. Однако вот пахнет жасмином, и древний Сан-Миньято цел, и звонят флорентийские колокола… Целы и убежденные антифашисты, ни перед кем, вплоть до самого Дуче, своих мыслей не скрывающие, и книги свои бесстрашно печатающие… Цела Италия все-таки, все-таки!
За десять дней во Флоренции видели мы интересных людей столько, сколько в Париже и за пять последних лет не видали. Положим, мы были «гости», иностранцы, а в Париже мы оседлые… Эмигранты, люди, к которым хозяева только «притерпелись». Да надо правду сказать: русские эмигранты во Франции и сами, чем дальше, тем все больше в свой круг замыкаются, слишком, может быть, остро чувствуя свою безземность, безродинность, свое приживальчество на чужой земле. И, может быть, это замыканье — ошибка, но как судить чувства? Мы такими же безземными оставались и в Италии; но там, помимо всего, вот еще что было: было, — пусть краткое, минутами, — ощущение, что есть у людей, кроме прямой, еще какая-то родина общая, всех объединяющая: всемирная культура.
Может быть, в реальном, полном, воплощении и нет ее пока; но в нее, как во вселенскую Церковь, которой тоже еще нет, надо верить: и тогда будет.
Для нас эти десять живых майских дней в красоте старой, живой Флоренции были просветом, праздником среди парижских будней. Хотя были, с непривычки, и утомительны, особенно для Мережковского: одна лекция чего стоила в гигантском зале Palazzo Vecchio, зале красоты неописанной, но с очень плохой акустикой. А сотни отовсюду приносимых книг, его собственных, которые надо было подписывать! А споры эти, захватывающего, правда, интереса, но такие, что и конца краю им не видно!
Впрочем, сама усталость наша была иная, не парижская. Как с живым существом простились, мы еще раз с Флоренцией, с зеленобыст-рым, тихим Арно, с колокольной музыкой по воде, с куполом Марии Цветов… Новое свидание не разрушало старой любви, нечего было бояться. Если в новой, сегодняшней жизни людской есть здесь неверное, пустое, злое, — оно минется, перейдет, перегорит, быть может… а в огне не горящее, нужное, вечное — останется. Да будет же оно благословенно, как и святая земля Италии!
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР
Недавно продавалась с аукциона переписка Ан. Франса и его «музы», долголетнего друга, мадам де Кайявэ. По нынешним временам, такой аукцион — дело естественное. Но помнящего времена прежние, это известие вчуже должно было царапнуть. Как же: продаются с молотка личные, совершенно личные, письма двух едва успевших умереть людей.
Не буду, впрочем, останавливаться на этом факте: продали и продали, а упоминаю о нем лишь потому, что имена корреспондентов оживили в памяти моей один вечер, один случай из жизни русской парижской эмиграции. О, не нашей, сегодняшней; и не дальней, прошлого века. А той, средней, что ли, годов 1905–1917, из которой многие еще живы и даже не очень стары.
Вряд ли большинство новейшей эмиграции имеет ясное представление о той, прежней, сравнительно недавней, о ее жизни, столь отличной внутренне (и внешне) от жизни сегодняшней. Я не собираюсь ее описывать, — уже потому, что сами мы, в то время, эмигрантами не были. Мы лишь близко с ней соприкасались, прожив два года сплошь в Париже, затем постоянно туда наезжая и поддерживая непрерывную связь. Эмигранты «вторичные», опытно прошедшие обе эмиграции, расскажут нам когда-нибудь историю тех прошлых парижских лет. В моей памяти хранятся лишь отдельные эпизоды, как вот этот вечер, о котором напомнил мне аукцион А. Франса. Для параллели между двумя эмиграциями — вечер характерный: в сегодняшней он, такой, просто не мог быть.
Да, слова, названия, как будто те же: и двадцать пять лет назад был Париж, а в нем «русская эмиграция»; была и «русская церковь», на той же рю Дарю; устраивались собрания, лекции, вечера, балы, «в пользу русской эмиграции». Совсем, как теперь. Но знакомыми словами звалось не совсем то, что теперь. Другие лекции, другие балы, другая рю Дарю, даже залы для вечеров какие-то другие будто. Где была, например, устроена, вернее, — назначена, первая, неудачная, лекция Мережковского (о самодержавии)? Зал довольно просторный и удобный, но неизвестный (теперь мы все знаем), быть может, уже и не существующий. А лекция не удалась потому, что лектор не мог пробиться к своему месту сквозь слишком тесную толпу, такую тесную, что она даже выдавила стекла, и агенты зал очистили. Эта лекция потом состоялась в «Гранд Ориан», — зал известный, — там места хватило. В прениях участвовали эмигранты и неэмигранты; между прочими — Андрей Белый, гостивший тогда в Париже.
Но чаще всего русские доклады, собрания происходили в далеком, очень демократическом зале Шуази. Это было (опять не припомню где) что-то вроде барака, длинного, поместительного, но всегда полного. Да в то время везде было полно. На «балу» эмигрантском все комнаты, бывало, полны, не протолкаться, едва места хватало для кадрили (вот старина-то — кадриль!).
Публика в Шуази держала себя без стеснений. Как-то поднялся в задних рядах шум, — это случалось, и безотносительно притом к докладу; но на этот раз из дальнего угла послышался вдруг голос, очень спокойный, однако: «Г-н председатель, здесь стреляют». Публика встала, но без особой паники; сидевшие в первых рядах и на эстраде благоразумно удалились, вышли в заднюю дверь, куда-то в темный садик. Прождав малое время, вернулись, и все обошлось: агенты Шуази не сторожили.