Арина (Роман, повести)
Шрифт:
— Всыпь ему, бабушка, всыпь!.. Обрати его в веру христову!.. — кто-то выкрикнул из толпы.
— Да потише вы, люди, — попросила Оля, обрата-, ясь к толпе. — Человек еле дышит, а им кричать надо…
Наконец приехала «скорая помощь», появилась милиция. Бандита, еще раньше связанного народом, тут же затолкнули в закрытую машину. Катю обступили врачи в белых халатах, милицейские работники, несколько дружинников, среди которых Оля узнала и тех двоих, что недавно видела у кинотеатра. Пожилой врач, у которого из кармана халата высовывался фонендоскоп, видно, был за старшего и скоро дал указание своим коллегам, и те тотчас безмолвно склонились с аппаратами над Катей.
Люди, стараясь не мешать, расступились по сторонам, но не расходились, притихнув, они стояли с напряженными лицами.
— Слушаю вас… — бросил он рассеянно.
— Доктор, она будет жить?.. — со слезами на глазах спросила Оля.
— Горько сознавать, голубушка, но жизнь ее уже… оставила…
— Нет, нет, неправда это, неправда!.. Доктор, миленький, умоляю, спасите ее, спасите!.. — взмолилась Оля, прижимая к горлу руки.
— К сожалению, врачи пока не боги… — сказал пожилой врач и отвернулся.
У Оли разом потемнело в глазах, подкосились ноги. Опускаясь на землю, она закрыла лицо руками и зарыдала.
XXVI
Катю Воронцову хоронили на третий день после гибели, в ясный полдень. В Москве было тепло, безветренно, в безоблачном небе еще высоко ходило солнце, и люди оделись по-летнему легко. Иван Иванович с Дмитрием были в черных костюмах, в белых рубашках с черными галстуками, Оля Малышева и Татьяна Николаевна — в темных платьях, с кружевными косынками на голове, другие женщины обрядились тоже в одежды неброские. На многих мужчинах были приглушенного цвета джемперы, простые повседневные рубашки. От всех отличались лишь пионеры, у которых на груди ярко пламенели галстуки.
Народу было много, так много, что в голове отрешенного от всего Ивана Ивановича, который больше не мог и не хотел ни о чем думать, само собой, помимо его воли проклюнулось: «Людей-то сколько!.. А вроде жила Катюша скромно, не выпячивала себя». И пошли потом его мысли виться дальше и дальше, как хмель по дереву. Он особо уже и не противился этому, потому как понимал, что важно оно было. Верно, что жила Катюша, как говорится, не напоказ, да людей, выходит, не обманешь, все одно они чуют главную суть в человеке. А она-то у нее была настоящая, плохому — не в жилу, хорошему — на радость. Но кто заложил ее в Катюшу?.. Да как кто, а все, что пришли сюда сегодня. Вот та же самая пионерия. Разве не на его глазах Катюша бегала с алым галстуком и вместе с такими, как сама, малявками опекала одинокую старушку, что жила тогда на их улице. Воду с колонки ей носила, за лекарствами в аптеку на велосипеде гоняла. Потом на ее школьной форме комсомольский значок заблестел. И опять новые дела: занятия с отстающими, ремонт класса своими силами, поездки вожатой в пионерлагерь. А еще раньше, в малом детстве, от матери многое привилось. Отец-то и вовсе был человек редкий, а вот погиб рано, она его, видно, и не помнила, а мать, конечно, заронила в Катю доброе зерно. Справедливая, честная Ирина Андреевна, да вот не повезло ей, не в срок овдовела. Видать, такая планида ее, и сейчас вот проститься с единственной дочерью не приехала. Наверное, телеграмма запоздала не то погоды нет, а оттуда, где она, лишь на самолете и выберешься.
Рядом с ним стоял Дмитрий с окаменевшим лицом, скорбно опустив голову. Русые волосы, слегка вьющиеся по вискам, у него сползали на глаза, мешая смотреть, а он и не замечал этого. Оглушенный и придавленный внезапным горем, Дмитрий уже третий день жил как в тумане, не узнавал прежнего города с его многолюдьем, скопищем машин, деловой столичной сутолокой. Сейчас он не любил этот город, казавшийся ему безумно огромным, холодным, безразличным к его горю, и не понимал, куда все спешат и спешат люди, на ходу заглядывая в газеты, дожевывая купленные пирожки. И к чему
Поглядывая на бледное лицо Дмитрия и не зная, как того утешить (хотя трудно было сказать, кто из них в этом больше нуждался), Иван Иванович слабо стиснул его руку, тихо вымолвил:
— Венков-то сколько Катюше нашей…
И тут опять в угнетенной горем голове Ивана Ивановича потекли мысли о Кате. Да, слов нет, велика была утрата, выше самого неба, но кто теперь в силах отвратить эту страшную беду. Да и то верно, что живым совсем не без разницы, как уходит человек с этой земли. Ведь иной так уйдет, что людям только стыдно за него, и говорят тогда о таком: собаке собачья смерть, туда ему и дорога. А другой коптит небо долго, да толку от этого мало, и когда его не станет, то люди и не хватятся, как будто и не жил человек. А Катюше вон какие почести: духовой оркестр, пионеры, венки с красными лентами… Она и жить-то еще не успела, а люди, выходит, будут помнить о ней. И он до конца дней своих разве забудет ее? Что говорить, может, и ему больше не слышать песни соловья, это вполне вероятно в его годы, за которыми стояла война, а потом потери, потери. Нет, он не тешил себя тем, что жизнь его будет долгой, да и не хотел ее удлинять, если б мог (ведь все самые близкие и дорогие его сердцу люди теперь ушли из жизни), но раз Катюша тогда, после гибели Алексея, воскресила его, хотела, чтоб он жил, он в ее память не уйдет с этой земли прежде срока, для людей и добра осилит свою дорогу до конца.
Духовой оркестр повел прощальную песню, в которой самую высокую и пронзительную печаль, похожую на человеческое рыданье, выкрикивали трубы, и люди склонили еще ниже головы, словно устыдились, что они чувствуют тепло солнца, видят зеленую траву, слышат тихий шелест березы, а у той, которая лежала в белом подвенечном платье, глаза закрыты навсегда, и ей больше не радовать землю своим веселым смехом. И по лицам людей, казалось, пробежала тень вины, что они Катю любили, а вот уберечь ее от гибели не смогли.
Скоро у Дмитрия перед глазами возник какой-то лысый человек, который показался ему вроде бы знакомым, однако он вначале не придал этому значения. Мало ли что ему могло показаться сейчас, когда он смутно понимал происходящее и все видел как во сне. Но этот лысый мужчина малого роста будто нарочно хотел, чтобы Дмитрий непременно его заметил, и все маячил впереди, что-то подсказывая людям, стоявшим на другой стороне вырытой могилы. Было похоже, тот выполнял роль главного и делал какие-то распоряжения, о чем говорила и окаймленная черным красная повязка у него на рукаве. Излишняя и неуместная в такой момент его суетливость стала раздражать Дмитрия, и, не желая того сам, он опять посмотрел на него и на этот раз неприятно удивился: низкорослый мужчина слишком напоминал ему дядю Федю, родного брата матери. Только Дмитрий этому сперва не поверил, нет, не мог здесь быть его дядя, который, как ему помнилось, еще давно занимал какой-то важный пост в одном министерстве. Но тот в свою очередь тоже уставился на Дмитрия, а когда их взгляды встретились, словно бы испугавшись, быстро отвернул лицо в сторону. И теперь он окончательно узнал своего дядю Федора Макаровича, и ему было неприятно, что встретил его здесь.
Последний раз они виделись очень давно, кажется, лет семь назад, когда Дмитрий учился на третьем или четвертом курсе. За это время дядя сильно постарел, блестевшая лысина у него оседлала почти всю голову, и только на самом затылке топорщился жидкий клочок волос. Да и ростом он стал намного меньше, грудь его как-то запала внутрь, не выпирала, как раньше, этаким колесом. Оттого, видно, Дмитрий и не признал сразу дядю, что он в последнюю встречу выглядел иначе. В тот раз они увиделись случайно в метро «Кировская», на самом эскалаторе: один ехал вверх, другой спускался вниз. Заметив его, прямого и стройного, одетого в модный светлый плащ, Дмитрий тогда радостно воскликнул: