Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера
Шрифт:
Идеолог Комитета и де-факто его новый лидер А.Е. Скачко выработал компромиссное решение. Искать эксплуататоров среди охотников и рыболовов — бессмысленно, заявил он. Там невозможно найти надежный показатель богатства, и нет капитала доя накопления. Например, тот, кто правит лодкой, получает большую часть улова за свой опыт и умения, а не потому, что владеет средствами производства. Во всех областях расселения некоренного населения социальное угнетение совпадает с угнетением национальным. Комитету не нужно пересматривать свою политику: все таежные кулаки — русские, якуты или китайцы. Другое дело оленеводы. У некоторых стада гораздо больше, чем у других. Волки, суровые морозы и эпидемии могут изменить положение, но предусмотрительные оленеводы разделяют свои стада и часто оказываются в состоянии передать свое богатство сыновьям. Некоторые из этих оленеводов используют «наемный труд», сдают оленей в аренду или участвуют в торговых операциях — и поэтому могут быть классифицированы как кулаки{773}.
Привлекательность схемы Скачко состояла в том, что она защищала репутацию Комитета и отводила угрозу раскулачивания от большинства северян, но в то же самое время предоставляла экспроприаторам легко опознаваемую мишень. Сам Скачко никогда так вопрос не ставил, но из его анализа следовало, что единственное, что нужно для выявления эксплуататора, —
Впрочем, едва ли местные представители власти когда-либо использовали эти таблицы в качестве практического руководства. К тому времени, когда Комитет весной 1930 г. одобрил положения Скачко, коллективизация превратилась в последний и решительный бой против деревни. Как и везде по стране, заполярные чиновники получили расплывчатые, но грозные указания давать больше продукции, коллективизировать «бедняков и середняков» и «вытеснять кулаков». В некоторых областях коллективизация должна была быть сплошной, а эксплуататоров следовало «ликвидировать как класс» или «раскулачить»{775}. Что все это означало и какое имело отношение к туземным народам, оставалось загадкой. Комитет Севера настаивал на осторожности и предлагал налогообложение по классовому принципу и твердые задания как лучшие способы сокрушить власть кулаков и поддержать новые кооперативы{776}. Как предостерегал Скачко, «поспешно и неумело проведенная “сплошная” коллективизация с ликвидацией кулачества как класса может в корне разорить туземное хозяйство, разрушив оленеводство и превратив всех туземцев в иждивенцев государства»{777}. Но Комитет не мог никого расстрелять или арестовать, и его предостережения были проигнорированы (если вообще замечены) местными чиновниками, которых партийное начальство бомбардировало призывами к неотложным, но непонятным действиям. Один такой чиновник выразил всеобщее смятение в своем ответе на очередное кровожадное выступление местного начальника: «В этой статье он нарисовал картину вопиющей зависимости туземной бедноты и батрачества от тундрового кулачества, что неоспоримо еще имеет место на некоторых окраинах нашего необъятного Севера. Но товарищ Егоров не указывает, что следует предпринять в целях искоренения веками укоренившегося нетерпимого положения»{778}.
Решение казалось страшным, но неизбежным. Воздух сотрясался от фронтовой риторики и требований делать больше, быстрее, теперь или никогда. Планы постоянно повышались; все больше и больше регионов провозглашали себя «областями сплошной коллективизации»; а добровольцы из городов привозили далекоидущие проекты революционных преобразований. Не имея конкретных инструкций, местные должностные лица предпочитали перегнуть палку в направлении «больше» и «быстрее». Один сибирский чиновник писал: «Совокупность всех особенностей Севера требует на первый взгляд чрезвычайной осторожности, чтобы сделать те или иные предложения по существу затронутого вопроса. Но тем не менее следует признать основное, что борьба с тундровым кулачеством может быть направлена по общему пути уничтожения кулака как класса»{779}. Действуя в соответствии с этим принципом, районные власти на Тобольском Севере раскулачили владельцев рыбацких сетей, а в относительно доступной Карагассии все наличное коренное население (439 человек) силой поселили в общественные дома. Все олени и вся частная собственность, включая курительные трубки, были обобществлены{780}. Всероссийский союз промыслово-охотничьих кооперативов (Всекохотсоюз) обещал завершить кампанию к концу пятилетки{781}.
Однако большинство коренных народов Севера не попало под первую и, в отношении русской деревни, самую мощную волну антикрестьянского насилия зимы 1929/30 гг. К тому времени, как местные чиновники услышали о новой политике и собрались внести в нее свой вклад, партийное руководство в Москве приказало приостановить кампанию. Очевидно, напуганный учиненным им хаосом, Сталин заявил, что принуждение и массовые обобществления являются отклонениями от политики центра, и возложил вину за все «перегибы» на местных работников (которым успехи вскружили голову). В последовавшей за этим охоте на ведьм большое внимание было уделено «игнорированию национальных особенностей» в «районах Советского Востока» — что означало преимущественно Среднюю Азию, но также Якутию и Бурятию{782}. Центральный Комитет издал на этот счет специальную резолюцию, а «Правда» объявила, что «культурно и экономически отсталые» области не готовы к сплошной коллективизации{783}. Тем не менее заготовки оставались первоочередной задачей, а насилие оставалось главным методом решения этой задачи. Осенью 1930 г. война против деревни возобновилась, и «националы» — независимо от того, насколько «восточными» они были, — не могли рассчитывать на особый подход. Диманштейн, специалист ЦИК по вопросам национальной политики и главный поборник осторожности в отношениях с азиатскими народами, раскаялся и «признал свои ошибки»{784}. Партийные и советские начальники Ненецкого округа были смещены за «защиту кулачества»{785}. Руководители Коряцкого округа и Пенжинского района за то же самое преступление были расстреляны{786}.
На этот раз как местные северные чиновники, так и центральные организации, действовавшие на Севере, были готовы к многолетней кампании. Не то чтобы существовала неотложная потребность в оленьем мясе. Коллективизация возникла как метод решения проблемы хлебозаготовок, но, по мере того как истерия нарастала, а темпы ускорялись, она стала ключевой доктриной режима и экзаменом на лояльность, политическую благонадежность и профессиональную пригодность для всех чиновников, работавших в сельской местности. Поставки пшеницы, хлопка и моржей должны были осуществляться по одной и той же схеме. Союзохотцентр обещал завершить пятилетку коллективизацией 46,7% добычи пушнины на Дальнем Востоке, 50% — в Западной Сибири и 64,4% — в Восточной Сибири. Наркомзем РСФСР решил передать полмиллиона северных оленей колхозам. Катангский район, Таймырский, Эвенкийский округа и северные районы области Коми обещали добиться сплошной коллективизации к 1932 г., Березовский, Кондинский и Тигильский районы — к 1931-му{787}.
Тобольский обком вернулся к грандиозным планам поставок оленьего мяса, которые весной 1930 г. были объявлены фантастичными. Делегации из Обдорска на областном пленуме велели вернуться и выправить
С точки зрения некоторых местных сотрудников, смысл коллективизации заключался в конфискации оленей, рыбы и пушнины. Как сказал корякам в Каменском один районный представитель, их поселение обязано поставить государству определенное количество лосося. Чтобы выполнить план, рыболовы должны создать колхоз. Поскольку они трудятся коллективно, они доказали, что у них уже есть что-то вроде колхоза. Поэтому представитель мог доложить об успехе своей миссии и незамедлительно вернуться в районный центр{793}. Но подобный подход встречался все реже, поскольку все больше руководителей понимали, что число новых колхозов и экспроприированных эксплуататоров так же важно для их выживания, как и количество поставляемой продукции. Осознать это им помогла новая порода теоретиков, призвание и смысл существования которых заключались в поисках классовых врагов. В 1923 г. на штернберговском этнографическом факультете были введены классовые квоты на поступление, а к 1925 г. совместное давление со стороны новых студентов и правительства привело к появлению нового учебного плана, полностью освобожденного от естественных наук, но насыщенного такими предметами, как история революции, исторический материализм, национальная политика в эпоху империализма и пролетарской революции, методика социальной работы в деревне, история классовой борьбы, история коммунистической партии, основы ленинизма{794}. В 1925 г. этнографический факультет был переведен из Географического института в находившийся под гораздо более жестким контролем Ленинградский университет. Когда раздался призыв к обострению классовой борьбы, воспитанники новой системы были готовы к бою. Один такой революционер заявлял: «Нам надоело… слушать речи ученых мужей, которые любое практическое мероприятие отводят на том основании, что эта часть территории нами 10—20—100 раз еще не изъезжена вдоль и поперек со всеми нужными инструментами»{795}. Официальные формулировки Комитета утратили всякий смысл, когда новые типы кулаков были обнаружены среди рыболовов, морских охотников и мелких таежных оленеводов{796}. Женихи, отрабатывавшие калым, вдовы, живущие со своими родственниками, и бедные родственники, обеспеченные временными оленьими стадами, стали «наемными работниками», а некоторые главы семейств стали эксплуататорами потому, что были главами семейств{797}. Один эмиссар из Москвы, наблюдая группу нивхских рыбаков, обнаружил, что владелец лодки и сети получал лишь одну дополнительную долю, а в остальном улов делился поровну. Обнаружил он и то, что среди рыбаков было пять родственников владельца, а это значило, что на самом деле владелец получил семь долей. Таким образом, это был кулак, чью собственность (очевидно, лодку и сеть) следовало конфисковать{798}. Недалеко от тех мест юный комсомолец проводил классовое расслоение «по медвежьему признаку: [тот], у кого был медведь, признавался кулаком и изгонялся»{799}. На другом краю Сибири организатор коллективной жизни среди ненцев жаловался на «разнообразное родственное сожительство, в котором, при малом, в общем, знании языка, разобраться почти невозможно»{800}. Основываясь на классовом чутье, он попробовал разобраться и произвел на свет следующий доклад о пастухе, который жил с женой и семью детьми и владел пятьюдесятью одним оленем:
По средствам производства может быть отнесен к крепким середнякам. К кулакам отношу его по имеющимся данным о спекуляции, производимой в мелком масштабе. Снабжает окрестные семьи, в том числе брата — безоленного. Продает и дает в найм оленей. Доставляет беднякам груз с фактории{801}.
Когда другой коллективизатор обнаружил меньше наемных тружеников, чем ожидал, он приписал это коварству классового врага:
Косвенное, но довольно убедительное доказательство этого можно видеть в очень странном факте безвозмездного отчуждения и приобретения оленей в кочевых хозяйствах. В некоторых из них это безвозмездное отчуждение доходит до 60 оленей на хозяйство. Казалось бы, какой хозяйственный смысл может заключаться в этом оригинальном, нигде больше не встречающемся порядке дарения? Вряд ли будет большой ошибкой предположить, что это «безвозмездное отчуждение», прикрытое формально ссылками на братство и родственную взаимопомощь, на самом деле есть не что иное, как замаскированная плата маломощным хозяйствам за купленную у них рабочую силу{802}.
В Якутии рабоче-крестьянская инспекция использовала стандартный метод подсчета оленей и пришла к заключению, что 73% колымских кочевников являются кулаками или феодалами{803}. «Беднейшие и наиболее эксплуатируемые» народы Советского Союза оказались в большинстве своем эксплуататорами и неисправимыми собственниками. По мнению И.И. Билибина, работавшего среди коряков, «вся система привычных взглядов и ходячих мнений, господствующая сейчас в тундре; вся система, с которой приходится сталкиваться при проведении в тундре какой бы то ни было работы, которая на поверхностного и обычно наивного наблюдателя производит впечатление национальной самобытности, оказывается лишь системой идеологической охраны крупной собственности»{804}.