Артемий Волынский
Шрифт:
Но, кроме того, Волынский высказывал свои опасения как бывалый военный и администратор, понимающий, что отмена пусть и несовершенного порядка обернется губительным беспорядком, особенно в иерархически жесткой военной организации. Если офицерские должности будут без разбора заполняться «солдатством», боже сохрани оказаться под властью таких командиров: «…так испотворованы будут солдаты, что злее стрельцов будут. И как может команду содержать или от каких шалостей унять одному генералитету, если в полках не будет добрых офицеров!» Освобожденные от службы беднейшие дворяне-рядовые не станут фермерами или купцами, «большая часть разбоями и грабежами прибылей себе искать станут, и воровские пристани у себя в домех держать будут». Волынский считал: если уж «выпускать» дворян от службы, «однако ж, по моему мнению, разве с таким разсмотрением, чтоб за кем было 50, а по последней мере 30 дворов, да и то, чтоб он несколько лет выслужил и молодые и шаткие свои лета пробыл под страхом, а не на своей воле прожил».
Но
Неожиданно для правителей 25 февраля 1730 года во дворце появилась дворянская депутация и вручила Анне Иоанновне прошение о созыве «шляхетского» собрания, обвинив совет в игнорировании их мнений по поводу нового государственного устройства. Анна немедленно подписала челобитную и отправилась обедать с «верховниками». Без надзора со стороны членов Верховного тайного совета депутаты никакой новой «формы правления» сочинить не смогли, тем более что гвардейские офицеры громко требовали возвращения императрице ее законных прав. В итоге государыне подали новую челобитную с просьбой «всемилостивейше принять самодержавство таково, каково ваши славные и достохвальные предки имели», и Анна «при всем народе изволила, приняв, изодрать» ранее подписанные ею «кондиции». «А оное делал все князь Алексей Михайлович и генералитет с ним и шляхетство. И что из того будет впредь, Бог знает. И ныне в великой силе Семен Андреевич Салтыков, того ради извольте быть известны: и живет он в верху, и ночует при ее величестве. Я разумею, что вам надобно просить его о перемене чину; извольте ко мне отписать, как вы намерены — в сенате быть или губернатором, а верховного совету не будет, будет один сенат так, как при первом императоре было…» — сообщал московские новости в письме от 1 марта 1730 года родственнику в Казань нижегородский вице-губернатор Иван Михайлович Волынский.
Получив официальное известие о новой присяге Анне Иоанновне уже как самодержице, Артемий Петрович не без некоторого ехидства написал С.А. Салтыкову, что наделавший в Казани шума Козлов испугался «и с великою печалию спрашивал: что за перемена», на что получил от губернатора ответ: «…я надеюся, что государыня, может быть, изволила вступить в самодержавство, так, как прежде у нас было». Бригадир-«конституционалист» поначалу усомнился в таком исходе (по его данным, «ее партишка зело бессильна была»), а потом заявил: «Что для меня де, хоть так, хоть сяк — все равно, только бы де уже один конец был». Волынский высказал влиятельному родственнику свои сомнения: «И понеже известно вашему превосходительству, что он очень неглуп, и для того если бы совершенной надежды не имел, как бы ему так смело говорить, и говорит не пьяный. Боже сохрани какой перемены, чего весьма надобно опасаться и осторожно поступать; а я зело боюся и теперь не вовсе уверяюся, чтоб все было успокоено. Не допусти Боже, ежели какое несчастие сделается и отмена ее величеству, то мы совсем пропадем, и по истине дух наш не спасется».
Опасения, однако, оказались напрасными, и уже находившийся «в великой силе» Салтыков велел губернатору составить подробное «доношение» о Козлове: «…какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении, и при том кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было». В ответ Артемий Петрович прислал несколько неожиданное послание, в котором, с одной стороны, признавал, что по обязанности и родственному долгу будет «предостерегать» не только о том, «что к высокой ее императорского величества пользе касается, но и партикулярно к стороне вашего сиятельства надлежит служить мне как свойственнику и милостивому моему благодетелю за толикие ваши ко мне отеческие милости»; с другой — отказывался быть доносчиком на неосторожного болтуна, поскольку не считал, что это «не токмо мне, но и последнему дворянину прилично и честно делать»: «…понеже ни дед мой, ни отец никогда в доводчиках и в доносителях не бывали, а и мне как с тем на свет глаза мои показать?» Волынского смущали последствия такого поступка: «…кто отважится честной человек в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный, понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только кому, но и самому себе потом мерзок будет» {196} . В этих рассуждениях нашего героя сталкивались допетровская Россия и век Просвещения. Как должностное лицо и принявший присягу служилый человек Волынский не сомневался в своей обязанности доложить обо всём, касающемся «к высокой ее императорского величества пользе», — это он и сделал в предшествующих письмах. Но благородному дворянину новой эпохи уже неловко было выступать публичным доносчиком, тем более что процедура следствия по политическим делам предусматривала и для самого доносчика «честной арест»; кроме того, он должен был «довести» свой навет — доказать истинность обвинения, а в противном случае рисковал оказаться в положении преступника-лжедоносителя.
При отсутствии надежных свидетелей или прочих улик доноситель мог надеяться только на свою память. Не дай бог перепутать или исказить услышанное — любая неточность в передаче «непристойных слов» или неверное указание места и обстоятельств, при которых их произносили, рассматривались не просто как ложный навет, а как произнесение преступных «слов» самим «изветчиком». Чем более уверенно держался на очной ставке ответчик (не путался в показаниях, аргументированно отрицал вину), тем выше становились его шансы выйти сухим из воды. В этом состязании при прочих равных шансах (когда свидетелей преступления не было или они «порознь сказали») побеждал тот, кто твердо стоял на своем («утверждался на прежнем своем показании») или находил аргументы в свою пользу. Тут уж всё зависело от характера: или доносчик «ломался» и оговоренный им «очищался» от возведенного на него поклепа, или же ответчик после долгих запирательств признавал истинность обвинения. Часто вслед за ответчиком на дыбу отправлялся не сумевший толком «довести» свой донос объявитель «слова и дела».
Через десять лет Артемий Петрович попадет в застенки Тайной канцелярии; признавшись в служебных проступках и взяточничестве, он даже после двух пыток будет категорически отрицать намерение произвести дворцовый переворот. Пока же он участвовать в следствии не желал и, кажется, не только из страха, но и из убеждения в «пакостности» доносительства на человека, который преступником не был, а лишь неосторожно высказал свое мнение.
Семен Андреевич подобных тонкостей явно не чувствовал и укорял воспитанника, донос написавшего, а свидетелей не представившего: «…на что бы так ко мне и писать, понеже и мне не очень хорошо, что и я вступил, а ничего не сделал, и будто о том приносил я напрасно; а то все пришло чрез письма от вас ко мне, понеже вы изволили писать, что он говорил при многих других, а не одному, а я, на то смотря, и доносил, и то стало быть мне не хорошо, что будто неправо я сказывал». Опытный гвардеец наставлял родственника «отписать, какие он (Козлов. — И. К.)имел разговоры с вами, чтоб можно было произвесть в действо, понеже как для вас, так и для меня, что о том уже коли вступили, надобно к окончанию привесть». Сам же факт доноса его нисколько не смущал — наоборот, он объявлялся признаком «доброй совести», а потому и не мог вызвать осуждение.
Артемий Петрович поспешил «государя отца» успокоить: «От того, что писал, не отопруся никогда, но все то так, как было; не отрекаюся подробно сам донесть, да только приватно, а не публично. А чтоб мне доношении подавать и в доказательствах на очных ставках быть, не только сам добровольно не хочу, ни другу моему не советовал бы, понеже, по моему слабому мнению мне так рассудилось, что то всякому дворянину противу его чести будет, а что престерегать и охранять, то конечно всякому доброму человеку надобно, и я по совести моей и впредь не зарекаюся тоже сделать, если противное увижу или услышу». В качестве губернатора он мог бы и сам на месте произвести первоначальное расследование, но опасался, «не знал, что такое благополучие нам будет. И, правду донесть, имел к тому не малый резон, но понеже тогда еще дело на балансе было, и для того боялся так смело поступать, чтоб мне за то самому не пропасть; понеже прежде, нежели покажет время, трудно угадать совершенно, что впредь будет» {197} .
Так дело моряка, не начавшись, было замято, не повредив его карьеры — Козлов закончил службу генералом и членом Военной коллегии. А не участвовавшему в московских дискуссиях Волынскому эта история неожиданно вышла боком. Поднявшись к высотам власти, он испытал на себе ее прелести и, кажется, стал думать несколько иначе: «Польскому шляхетству не смеет и сам король ничего сказать, а у нас всего бойся». Последнее в его жизни следствие в 1740 году будет допытываться, что он писал в своем проекте о «несамодержавстве в Польше и Швеции» и о «мнимой республике Долгоруких».
Тяжба с архиереем
Артемий Петрович, видимо, надеялся, что наступившее «благополучие» позволит ему покинуть Казань и перебраться в Москву, поближе ко двору, ведь он приходился двоюродным племянником Анне Иоанновне (его дед с материнской стороны был родным братом ее матери Прасковьи Федоровны, жены царя Ивана Алексеевича), а Семен Салтыков занял высокое место при дворе. Доверенным слугам Волынский поручил скупать окружавшие его родовую усадьбу «дворовые места» и пустыри. Одни из их владельцев соглашались легко, другие оказывались «несговорными». В таких случаях помощь оказывал назначенный обер-гофмейстером двора Салтыков, присылавший к упрямцам адъютанта с предложением, от которого трудно было отказаться.
Переезд в Москву произошел несколько иначе, чем желал бы сам Артемий Петрович. В июне 1730 года его «всепокорнейший раб» Борис Останков сообщил, что «в Сенате, государь, по доношению казанского архиерея дело слушано, и говорено, чтоб по тому делу послать для следствия, и того ради призван был Иван Иванов сын Бахметьев, и отговорился он от той посылки ссорою, что имелось в Саратове, и затем, государь, еще к тому делу никто не определен». Так вышел на финишную прямую конфликт губернатора с казанским архиепископом Сильвестром.