Артист лопаты
Шрифт:
– Да, с Колымы.
– Ты где работал там?
– Фельдшером на партиях.
– Фельдшером? Лепилой? Кровь, значит, пил нашего брата. Есть с тобой разговор.
Я сжимал в кармане купленный новенький перочинный ножик и молчал. Надеяться можно было только на случай, на какой-нибудь случай. Терпение и случай - вот что спасало и спасает нас. И случай пришел. Два кита, на которых стоит арестантский мир.
Тьма расступилась.
– Я знаю его.- На свет появилась новая фигура, вовсе мне незнакомая. У меня была великая память на лица. Но этого человека я не видел никогда.
– Ты?- палец с длинным ногтем описал полукруг.
– Да, он работал на Кудыме,- сказал неизвестный.- Говорят,
Палец с ногтем исчез.
– Ну, иди,- злобно сказал вор.- Мы подумаем.
Счастье было в том, что ночевать мне в вокзале было больше не надо. Поезд на Москву отходил сегодняшним вечером.
Утром был тяжелый свет электрических ламп - мутных, никак не хотевших погаснуть. В хлопающие двери виднелся иркутский день, холодный, светлый. Тучи людей, загромождавшие проходы, заполнявшие всякий квадратный сантиметр цементного пола, засаленной скамейки,- если кто-нибудь встанет, двинется, уйдет. Нескончаемое стояние в очереди перед кассой - билет на Москву, на Москву, а там видно будет... Не в Джамбул, как указано в документах. Но кому нужны эти колымские документы в этой свалке людей, в этом бесконечном движении. Наступившая наконец моя очередь у окошка, судорожные движения, чтобы достать деньги, просунуть пачку блестящих кредиток в кассу, где они исчезнут - неминуемо исчезнут, как исчезла вся жизнь до этой минуты. Но чудо продолжало совершаться, и окошечко выбросило какой-то твердый предмет, шероховатый, твердый, тоненький, как ломтик счастья, - билет на Москву. Кассирша что-то кричала вроде того, что это - поезд смешанный, что плацкартное место - в смешанном вагоне, что настоящее можно взять только на завтра или на послезавтра. Но я не понял ничего, кроме слов "завтра" и "сегодня". Сегодня, сегодня. И, сжимая крепко билет, пытаясь ощущать все его грани своей бесчувственной, отмороженной кожей, я выдрался, выбрался на свободное место. Я был человек с самолета у меня не было лишних вещей только небольшой фанерный баульчик. Я был человек с Дальнего Севера - у меня не было лишних вещей - только маленький фанерный чемодан, тот самый, который я безуспешно пытался продать в Адыгалахе, собирая деньги на поездку в Москву. Дорогу мне не оплатили, но это все было пустяками. Главное это твердая картонная дощечка железнодорожного билета.
Отдышавшись где-то в вокзальном углу место мое под яркой лампой было, конечно, занято, я пошел через город и вернулся к вокзалу.
Посадка уже началась. На горке стоял игрушечный поезд, неправдоподобно маленький, просто несколько грязных картонных коробок поставлены были рядом - среди сотен других, где жили дорожники или эксплуатационники, где было развешано замороженное белье, хлопающее под ударами ветра.
Мой поезд ничем не отличался от этих вагонных составов, превращенных в общежития.
Состав не был похож на поезд, следующий во столько-то часов в Москву, а был похож на общежитие. И там и тут спускались со ступенек вагонов люди, и там и тут по воздуху двигались какие-то вещи над головами движущихся людей. Я понял, что у поезда нет самого главного, нет жизни, нет обещания движения - нет паровоза. Действительно, ни у одного из общежитий не было паровоза.
Мой состав был похож на общежитие. И я не поверил бы, что эти вагоны могут увезти меня в Москву, но посадка уже шла.
Бой, страшный бой у входа в вагон. Кажется, что работа вдруг кончилась на два часа раньше, чем надо, и все прибежали домой, в барак, к теплой печке и рвутся в двери.
Какие там проводники... Каждый искал свое место сам, сам закреплялся и укреплялся. Моя плацкартная средняя полка была, конечно, занята каким-то пьяным лейтенантом, беспрерывно рыгающим. Я стащил лейтенанта на пол и показал ему свой билет.
– У меня тоже билет на это место есть,- миролюбиво объяснил лейтенант, икнул, соскользнул на пол и тут же заснул.
Вагон все набивался и набивался людьми. Вверх поднимались и исчезали где-то вверху огромные какие-то тюки, чемоданы. Запахло резкой вонью овчинных тулупов, людского пота, грязи, карболки.
– Пересылка, пересылка,- повторял я, лежа на спине, вдвинутый в узкое пространство между средней и верхней полкой. Снизу вверх прополз мимо меня лейтенант с расстегнутым воротом, с красным помятым лицом. Лейтенант уцепился за что-то вверху, подтянулся на руках и исчез...
В суматохе, в крике вагонной этой транзитки я так и не услышал самого главного, что мне хотелось и надо было услышать, о чем я мечтал семнадцать лет, что стало для меня неким символом материка, символом жизни, символом Большой земли. Я не услышал гудка паровоза. Я и не подумал о нем во время сражения за место в вагоне. Гудка я не услышал. Но дрогнули и качнулись вагоны, и вагон наш, наша пересылка, начал куда-то перемещаться, как будто я начинаю засыпать и барак плывет перед моими глазами.
Я заставил себя понять, что я еду - в Москву.
На стрелочном каком-то перегоне, тут же, у Иркутска, вагон тряхнуло, и сверху вывалилась и повисла фигура лейтенанта, крепко, впрочем, вцепившегося в верхнюю полку, на которой он спал. Лейтенант рыгнул, и прямо на мое место, а также и на полку моего соседа - обрушилась блевотина. Блевотина была неудержимой. Сосед снял свою шубу - не телогрейку, не бушлат, а пальто
москвичку с меховым воротником и, матерясь неудержимо, стал счищать блевотину.
У соседа моего было бесконечное количество каких-то плетеных корзин, зашитых в рогожу и не зашитых. Время от времени из глубины вагона появлялись какие-то женщины, укутанные в деревенские платки, в полушубках, с точно такими же плетеными корзинами на плечах. Женщины что-то кричали моему соседу, тот махал им приветственно рукой.
– Свояченя! В Ташкент к родным поехала,- объяснял он мне, хотя я и не требовал никаких объяснений.
Ближайшую свою плетенку сосед охотно раскрывал и показывал. Кроме пиджачной потрепанной пары да еще кое-каких вещичек, в плетенке ничего не было. Зато было много фотографий - семейных и групповых - на огромных паспарту, фотографий, часть которых была еще дагерротипами. Фотография покрупнее извлекалась из плетенки, и сосед мой. охотно и подробно объяснял, кто где тут стоит, кто убит на войне, а кто получил орден, кто учится на инженера. "А вот - я",- непременно тыкал он в фотографию - куда-то посредине, и все, кому он показывал эти фотографии, покорно, вежливо и сочувственно кивали головой.
На третий день совместной жизни в этом трясущемся вагоне сосед мой, составив обо мне представление полное, ясное и безусловно правильное, хотя я ничего о себе не рассказывал, сказал мне быстро, пока внимание других соседей было чем-то отвлечено:
– У меня в Москве пересадка. Ты поможешь мне одну плетенку вытащить через проходную. Сквозь весы?
– Меня же встречают в Москве.
– Ах да. Я и забыл, что у вас - встреча.
– А что ты везешь?
– Что? Семечки. А из Москвы галоши повезем...
Ни на одной из станций я не выходил. Еда у меня была. Я боялся, что поезд обязательно уйдет без меня, что случится что-нибудь плохое - не может же счастье быть бесконечным.
Напротив на средней полке лежал какой-то человек в шубе, бесконечно пьяный, без шапки и рукавиц. Пьяные друзья посадили его в вагон, вручили билет проводнице. Сутки он ехал, потом где-то слез, вернулся с бутылкой какого-то темного вина, выпил ее прямо из горлышка, бросил бутылку - на пол вагона. Бутылку ловко подхватила проводница и унесла ее в свое проводничье логово, заваленное одеялами, которых никто не брал в смешанном вагоне, простынями, которые никому не понадобились. За