Аскольдова могила
Шрифт:
– Только-то? – пробормотала старуха, посматривая на две мелкие монеты, которые Садко положил ей на ладонь.
– Отгадаешь, так еще дам.
– Еще!.. Знаем мы, батюшка: ведь все посулы тороваты, а как придет до расплаты, так и в кусты. Ну, да так и быть, мы люди знакомые, – прибавила старуха, завязывая монеты в уголок изношенной тряпицы, которая служила ей платком. – Смотри-ка, кормилец, сиди смирно: не шевелись, не говори, а пуще всего не моги тронуться с места, а не то худо будет. Да постой-ка, батюшка, скажи мне, как ты мекаешь, чай, это спроворил кто ни есть из домашних?
– Сдается, что так, бабушка.
– Так нишни, кормилец, у меня вор-то сам скажется.
Старуха
Старуха перестала петь, зачерпнула ковшом из котла и, поставив его на стол, принялась над ним нашептывать; потом, дунув несколько раз на воду, заговорила нараспев и покачиваясь из стороны в сторону:
А чье дело, тому худо:Чтоб не спалось ему и не елося;Чтобы черная немочь его,Как осину горьку, скоробила;Чтоб сухота, как могильный червь,Источила его заживо;А лиходейка-тоска сердце выела;Чтоб засох он, как былиночка,И зачах, как голодный пес;Чтоб сестрицы моиПоплясали и потешилисьНад его могилою;Повалялися, покаталисяНа его белых косточках.Адское выражение лица колдуньи, ее неподвижный змеиный взгляд, сиповатый голос – одним словом, все было так отвратительно, что сам уродливый Садко, и телом и душой похожий на чародея, присмирел, как овечка. Он стирал украдкою холодный пот, который капал с его безобразного чела, прижимался к стене, чтоб быть подалее от колдуньи, и едва смел переводить дыхание.
– Ну вот и дело с концом! – сказала старуха, пошептав еще над водой. – Я отолью тебе в кувшинчик, а ты уж сам, батюшка, иль въявь, или тайком, как хочешь, только дай всем вашим челядинцам хлебнуть этой водицы.
– Хлебнуть! А ради чего, Вахрамеевна?
– Ради того, кормилец, чтоб татьба вышла наружу.
– Да ты этак, пожалуй, у нас всю дворню испортишь.
– Небось, родимый: кто не грешен в покраже, тому ничего не будет; одному лишь вору туго придется. Увидишь сам: или он подкинет вашу пропажу, или вовсе изведется и зачахнет.
– Ну, Вахрамеевна, – сказал Садко, поглядывая с почтением на старуху, – вижу я, что тебе наука далась. Послушай, бабушка, если ты ухитришься да поможешь нам в другом дельце, так тогда и я тебе скажу: «Шей, вдова, широки рукава, было б куда деньги класть».
– А что такое, батюшка?
– А вот что, – продолжал
– Как так?
– Да, бабушка, нынче ночью из села Предиславина сбежала первая красавица; да один детина, которого мы держали взаперти до поры до времени, дал тягу. А уж как он ушел, ума приложить не можем, словно в щелку пролез, окаянный! Боярин Вышата сказывал мне, что этот парень был прислан языком от одного опального молодца, которого теперь везде ищут, что этот-то молодец и сманил нашу красоточку, что теперь они должны быть вместе и, чай, близко еще от Киева – да только где? Вот в том-то и дело, бабушка! Ведь время летнее: им везде приют. Пожалуй, разошли хоть целую рать великокняжескую, а всех лесов дремучих и дебрей непроходимых не обшаришь. Лиха беда добраться им до Белой Вежи, а там и поминай как звали. Мало ли у печенегов наших выходцев! Говорят, в их главном городе, Ателе, целая слобода заселена киевскими беглецами да переметчиками.
– Вот что! – прошептала сквозь зубы старуха, которая, по-видимому, слушала с большим вниманием рассказ своего гостя. – Эка притча, подумаешь: сманить красавицу из села Предиславина! Ну, видно же, этот опальный детина заливная головушка!
– Он был великокняжеским отроком, – продолжу Садко, – государь его жаловал, бояре чествовали, ну, словом, житье было ему знатное. Да вот то-то и есть, Вахрамеевна, недаром говорят: собака с жиру бесится. Этот сорви-голова накутил столько в три дня, что иному в три года этого и не пригрезится. Шутка ли: не послушался великокняжеского приказа, убил десятника дворцовой стражи а пуще-то всего – смертно разобидел боярина Вышату.
– Смотри, пожалуй!
– Не отгадаешь ли, бабушка, где он теперь с нашею беглянкою?
Старуха призадумалась.
– Послушай, Вахрамеевна, – продолжал Садко, – если ты сослужишь нам эту службу, то боярин Вышата не постоит ни за что: отсыплет тебе столько серебра, что ты и считать-то его не станешь, а будешь мерить пригоршнями.
– В самом деле, батюшка? – сказала старуха, устремив жадный взор на своего гостя.
– Уж я тебе говорю.
– Ну, коли так… Да нет, кормилец, – промолвила колдунья, посматривая недоверчиво на Садко, – кто чересчур много сулит, тот мало дает. Скажи-ка лучше делом, что пожалует мне господин Вышата, если я выдам ему руками беглянку и опального молодца?
– Пять золотых солидов.
– Золотых? А сколько это будет ногат, батюшка?
– Да столько, что ты и в сутки не перечтешь.
– Ой ли?
– А коли этого мало, так он прикинет тебе лисью шубу, да еще какую, бабушка: всю из отборных огневок!
Глаза старухи засверкали радостью.
– Смотри, же, кормилец, – сказала она, – не давши слова, крепись, а давши, держись. Непригоже будет, если ты обманешь меня, старуху старую; да и сам-то после несдобруешь. Хоть я живу сиротинкою, а заступа у меня есть.
– Уж небось, Вахрамеевна: что сказано, то и сделано.
– Ну, ну, добро! А задал ты мне задачу, батюшка! Оно, кажись бы, можно, да только… Ох, кормилец, тяжко и мне будет! Ведь уж это не на водицу пошептать, придется старшого потревожить; а не ровен час…
– Какого старшого?
– Не твое дело, батюшка!.. Ох, худо: и ночи-то у нас не лунные, и день пришелся нечетный… Ну да и то сказать двух смертей не бывает, а одной не миновать.
– А что?
– Так, ничего. Попытаюсь, батюшка, попытаюсь! А покамест, не прогневайся, родимый: с другом посоветуюсь и спрошусь моей боярыни.