Assassin's Creed. Черный флаг
Шрифт:
Мои занятия напрямую зависели от времени года. С января по май, когда овцы ягнились, мы сбивались с ног. Вне зависимости от того, была ли ясной моя голова или нет, я был обязан до восхода солнца наведаться в хлев и проверить, не появился ли у овец приплод. Ягнившихся овец переводили в хлев поменьше, разделенный на стойла. Их мы называли «ягнячьими горшками». Новорожденными ягнятами занимался отец. Я в это время чистил и пополнял кормушки, менял сено и воду. Мать усердно записывала в дневник количество родившихся ягнят и обстоятельства овечьих родов. Я тогда и писать-то толком не умел. Письму (помимо всего остального, что
Родители любили работать вместе. Это было еще одной причиной, почему отец не возражал против моих частых поездок в город. Мне иногда казалось, что отец и мать соединены какой-то невидимой нитью. Я больше не встречал пар, где бы муж и жена столь сильно любили друг друга и так мало нуждались в выставлении своей любви напоказ. Не требовалось особой наблюдательности, чтобы понять: каждый из них был смыслом жизни для другого. Душа радовалась, глядя на этих двоих.
Осенью мы пригоняли на пастбища к овцам племенных баранов. Они вместе щипали траву и занимались тем, что способствовало появлению новых ягнят. Сами пастбища тоже нуждались в уходе. Изгороди и стены ветшали, их требовалось чинить или строить заново.
Зимой, если погода портилась вконец, мы не выпускали овец из хлевов. Там, в тепле и безопасности, они готовились принести очередной приплод.
Лето было для меня временем наибольшей свободы. У овец наступала пора стрижки. Этим занимались исключительно отец с матерью. Я ездил в город чаще обычного, продавая не мясо, а шерсть. Поездки не были обременительными, и мои визиты в бристольские таверны становились все более частыми. Можно сказать, я примелькался в тавернах в своем камзоле, застегнутом на все пуговицы, бриджах, белых чулках и слегка потертой треуголке. Я привык считать ее своим отличительным знаком. По словам матери, треуголка великолепно сочеталась с моими волосами. (Они у меня очень быстро отрастали и постоянно нуждались в стрижке. Но мне нравился их красивый песочный цвет.)
Именно в тавернах я открыл для себя, что после нескольких кружек эля, выпитых в полдень, мое красноречие обретало силу и легкость. Думаю, ты согласишься, что у выпивки есть свои достоинства. Эль развязывает язык, устраняет скованность, ослабляет тиски нравственных принципов… Не скажу, чтобы в трезвом состоянии я был излишне застенчив, однако эль давал мне дополнительную свободу. Речь становилась убедительнее, и мне удавалось продать больше шерсти, а излишек вполне покрывал расходы на выпивку. По крайней мере, так я говорил себе тогда.
Если оставить в стороне глупое утверждение, что Эдвард «в подпитии» торговал лучше, нежели трезвый, надо отметить еще одну перемену, производимую во мне элем. У меня менялось умонастроение.
Честно говоря, я считал себя особенным. Нет, не так: я был уверен, что я особенный. Бывали вечера, когда я сидел и отчетливо понимал, что воспринимаю мир совсем не так, как другие. Сейчас-то я знаю, с чем были связаны эти чувства. Но тогда я был не в курсе, как выразить это словами, и лишь говорил, что ощущаю себя непохожим на других.
Возможно, по этой причине, а может, вопреки ей я решил, что не собираюсь всю жизнь заниматься разведением овец. Я осознал это в первый день, когда пришел на ферму в новом
Правда была в том (прости, отец, да упокоит Господь твою душу), что я ненавидел свою работу. А после нескольких кружек эля я ненавидел ее меньше, только и всего. Может, я заливал элем свои странные мечты? Наверняка. Но тогда я как-то об этом не думал. В те дни меня снедало неутихающее презрение к тому, как я живу и во что превращается… или хуже того, уже превратилась моя жизнь. Это презрение почему-то виделось мне шелудивым котом, устроившимся у меня на плече.
Похоже, мне не хватало благоразумия. Порой я вел себя опрометчиво, намекая собутыльникам, что судьба уготовила мне жизнь лучше нынешней. Что тут скажешь? Я был молод, самонадеян и высокомерен. Помножь все это на пристрастие к элю. Даже в лучшие времена такое сочетание давало взрывоопасную смесь. А те времена уж никак нельзя назвать лучшими.
– Тебя послушаешь, так мы что, тебе в подметки не годимся?
Я часто слышал этот вопрос. Слова менялись, но суть оставалась прежней.
Сейчас я понимаю: нужно было проявить крупицу дипломатии. Сказать, что они меня не так поняли или что-то в этом роде. Но я отвечал в своей тогдашней манере, после чего вспыхивала потасовка. Их в моей тогдашней жизни хватало. Наверное, мне хотелось доказать очередным собутыльникам, что я действительно лучше их во всем, включая драки. Возможно, я думал, будто таким образом отстаиваю честь семьи. Вот таким я был тогда. Напивающимся без удержу. Волокитой. Выскочкой. Но только не трусом. Нет. Я ни разу не попытался уклониться от потасовки.
Именно в летнюю пору моя беспечность достигала высшей точки. Я бывал максимально пьян и легковозбудим – словом, настоящая заноза в заднице. Но, несмотря на все это, заметив, как какие-то негодяи пристают к молодой женщине, я тут же бросился ей на выручку.
3
Дело было в «Старой дубинке» – таверне на полпути между Хэзертоном и Бристолем. Я был завсегдатаем заведения. Летом, когда родители вплотную занимались стрижкой овец и мои частые поездки в город не вызывали подозрений, я ухитрялся бывать в «Старой дубинке» по нескольку раз в день.
Должен признаться, поначалу я даже не обратил на эту девицу никакого внимания, что уже само по себе было для меня необычным. Я любил покрасоваться в присутствии хорошеньких женщин. Но «Дубинка» не относилась к числу мест, где можно встретить красотку. Женщины туда заглядывали, но иного пошиба. Эта же девица, насколько я мог судить, была не из их числа. Совсем молоденькая, – похоже, моя ровесница. И одета она была не так, как посетительницы этой таверны: скромное платье, какие носят служанки, на голове чепец.