Асти Спуманте. Первое дело графини Апраксиной
Шрифт:
Апраксина в задумчивости стояла перед мольбертом, когда позади послышался голос вернувшейся в комнату Юриковой:
— Чай готов — прошу к столу! — Она внесла на блестящем мельхиоровом подносе синий в золотую сеточку ломоносовский чайный сервиз. — Поправились вам картины?
— Да, очень, — сказала Апраксина, усаживаясь в одно из кресел. — И ваш портрет на мольберте тоже.
— Он, к сожалению, не закончен и вряд ли будет закончен.
— Что-нибудь случилось с художником? — участливо спросила Апраксина.
— Нет. Просто обстоятельства сложились таким образом, что закончить эту работу он, скорее всего, не сможет.
—
— Работа так себе. У него есть и более талантливые вещи. Это, кстати, и есть тот самый художник, о котором я вам говорила по телефону — Константин Каменев.
— У вас есть и другие его работы?
— Давайте пить чай, а потом я вам их покажу.
— Чай — это прекрасно! Я шла через кладбище под дождем, промокла и продрогла.
— Напрасно! От метро есть более короткий путь прямо на Капуцинерштрассе.
— Мне захотелось прогуляться, я давно не была на Старом Южном кладбище, и дождь застал меня врасплох.
За чаем Апраксина поделилась с Анной Юриковой своими мыслями, пришедшими ей в голову по пути через кладбище.
— Время рисует истинное лицо умерших на их надгробьях? Интересно… Я тоже часто хожу через кладбище, когда езжу на метро, но не в дождь, конечно. Надо будет попытаться взглянуть на эти надгробья вашими глазами. Но, знаете, после Петербурга Мюнхен не очень впечатляет, хотя это, несомненно, самый красивый город Германии.
— Петербурга — сказали вы?
— Да. Я почти никогда не говорю «Ленинград». Да и никто из нас так свой город не называл. Мы всегда жили в Петербурге, — сказала она задумчиво и вдруг прочла:
Город мой, государь император,
я опять преклоняю колени
и шепчу, извергаясь из мата,
о твоей пятизначной сирени,
о твоей семицветной весне.
Ты меня пропиваешь при мне.
— Это стихи Бориса Куприянова, когда он еще был просто поэтом.
— Был «просто поэтом»? А кто же он теперь?
— Теперь он священник отец Борис.
— Интересная судьба… А все же некий имперский дух присутствует и в Мюнхене, согласитесь!
— Да, пожалуй. Пусть это не Петербург и не Париж, но мне здесь уютно. И дыхание времени здесь определенно чувствуется, здесь много подлинной старины.
— Вы любите Мюнхен?
— Можно сказать и так. Знаете, я сначала жила во Франкуфурте-на-Майне, но как-то приехала сюда зимой и увидела чаек, летающих в вихрях метели над Изаром! Знаете, я тут же решила: буду жить здесь или нигде! А еще я люблю Вену — вот где поистине имперское величие! Но Австрия, к сожалению, не принимает политических эмигрантов — у них на этот счет существует какая-то договоренность с Советами.
— Разве художники не предпочитают всем столица Париж?
— Художники — да: им надо общаться между собой, тусоваться…
— Простите?
— «Тусоваться» — от слова «тусовка»: общение единомышленников, что ли.
— Надо будет запомнить.
— Ах, не надо, не запоминайте! Я так люблю эмигрантский русский язык!
— Да что вы, милая? Это же законсервированный язык — кому нужны эти словесные консервы?
— Это эталонный русский язык! — пылко возразила Юрикова, к великому удовольствию графини. — Знаете, в Ленинграде, — сейчас я специально употребляю эту мерзкую «кликуху»[3] Петрова града, — до сих пор еще живут старики и старушки, которые говорят настоящим русским языком — без советизмов и городского жаргона. Но очень скоро их совсем не останется, и это будет очень грустно.
— Благодарю вас! — графиня сказала это искренне и со всей благосклонностью, на какую была способна: все же она находилась при исполнении служебных обязанностей и перед нею был не кто-нибудь, а подозреваемая. — Так вы себя уютно чувствуете в Мюнхене?
— Более или менее. Я люблю Рим и Париж, но жить там постоянно я бы не смогла. Художники предпочитают творить в Париже, а мне ведь не творить, просто — работать. На мой взгляд, нет более подходящего города для работы, чем Мюнхен: это культурный центр с традициями, но без суеты и шума.
— А что за работа у вас, если не секрет?
— Секрета никакого нет. Сейчас я пишу книгу одном интересном человеке, коллекционере и галеристе, которого за неофициальные выставки приговорили к четырем годам лагеря и отправили на Колыму.
— Боже мой! Неужели и такое бывало?
— Один раз — было.
— И как же его зовут?
— Георгий Николаевич Михайлов. Это будет книга для серии «ЖЗЛ».
— Жизнь замечательных людей…
— О, вы читаете книги из России?
— Ну, разумеется, читаю. Это большая и серьезная работа, как я понимаю. Она принесет вам доход?
— Не думаю. Да и возьмет ли книгу редакция «ЖЗЛ» — тоже покрыто мраком. Нет, работа моя меня не кормит, а скорее разоряет. Кормит меня немецкое государство, за что большое ему спасибо, я ведь живу на пособие. А чтобы арендовать залы для выставок, чтобы ездить к художникам и собирать у них материал для книги, мне приходится продавать некоторые работы.
— Это грустно.
— Еще бы! Если вы уже допили чай и больше не хотите, то, может быть, вы желаете посмотреть другие работы Каменева?
— Да, конечно!
— Удачно, что они пока еще у меня: черед, несколько дней хозяин их отсюда заберет. Но он будет доволен, если до того кто-то купит какую-нибудь его работу. Не вставайте, сидите — я сама их вам покажу.
Под одним из окон башни стояли прислоненные один к другом холсты. Юрикова стала выносить их один за другим и ставить на мольберт, с которого сняла и отставила в сторону свой незаконченный портрет.
Живопись Константина Каменева на Апраксину впечатления не произвела: она почти сразу же вспомнила едкое замечание Ады фон Кёнигзедлер — «Дали из Кривого Рога». Действительно, перепевы Дали в некоторых работах доходили до прямых цитат. Хуже того, далиевские приемы сочетались у Каменева с псевдорусской тематикой а духе популярного на Западе Ильи Глазунова. На одной картине был изображен синеглазый и златокудрый пастушок с глуповатым круглым личиком, а вкруг него — стадо коров, овец и коз на паучьих ногах, будто отощавшее от колхозной бескормицы. На другом холсте был изображен пестрый, как сарафан, луг, и на нем спиной к зрителю подлежала обнаженная красавица; толстая русая коса лежала у нее вдоль позвоночника и, дойдя до румяных ягодиц, почему-то вдруг превращалась в змеиный хвост с зигзагообразным рисунком. Еще одна обнаженная красавица, тоже спиной к зрителю, чуть поодаль обнимала белоствольную березу, а по телу ее ползали осы — от гигантской осы, целиком закрывавшей одну пышную ляжку, до мелких насекомых, роящихся под мышками. Не обошлось и без религиозной тематики: над горящим остовом церкви в небе крестом висел самолет, а на концах крыльев у него вместо звезд были нарисованы раскрытые красные ладони.