Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
— А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.
— Ну?
— Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили — смотреть страх, — многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!
— Это, что ли, при Молодях стражения была? — спросил Черкас.
— Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели…
— Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.
— Джихад! Басурмане — они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы — злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными…
— А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?
— Было! — сказал Ляпун. — Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак — одинокий, значит.
— А по-касимовски Ермак — утешение, — сказал Черкас.
— Это когда махонький еще робенок — стало быть, забава, шуточка, словечко — «ермак»! А как на возрасте — утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают — значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.
Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:
— «Ермак» — утешитель. По-старому, по-казачьи — утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем которые старики его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, да и то не все… Атаманы, которые из коренных казаков, — те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.
— Идет! — сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.
В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:
— Вот те и Пермское воеводство…
К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.
— Ну что, братья казаки! — сказал Ермак. — Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.
— Он, собака, увечных бросил! — крикнул кто-то. — Судить его и с атаманства долой!
— Чей голос?! — грозно спросил Ермак. — Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их — раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что тот, кто хочет, может Янова догонять…
— Не… Не… — сказали сразу несколько голосов. — Далеко. Кони приморенные.
— Да он и сам скоро повертается.
— Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды .1» убогими не вертался — потому мы их возьмем. И нот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет — тем честь и место. В степу нее прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены — проживем. Потому, во-вторых, псе, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом…
Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем — он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. — Голос Ермака сорвался на рыдание. — Хоть бы этой чести он выслужил! — Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: — Нонь морозы — довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича — тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит — пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной — айда на Дон, кто нет — вольному воля, — закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.
— Станичники! — В Круг выскочил есаул Окул. — Мы хоша казаки и не коренные и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону пробиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились — Бог даст, обратно война будет.
— Чирей тебе на грыжу! — пожелал кто-то из рядов. — Не навоевался! Шинкарь новгородский!
— Идти надоть веема! — сказал есаул Брязга. — Но поврозь. Нас человек с триста будет — столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ — идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.
— На Смоленск идти надоть! На Смоленск!
— Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.
— Тиха! — крикнул, подняв камчу, есаулец. — Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идет — отходи на правую руку, хто нет — на леву…
— Да все пойдем, неча переходить! — закричали несколько казаков.
— Пойдем, куды деваться.
— Ладно, — сказал есаулец. — Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают — сами отойдут.
— Да и не будет таких, — сказал кто-то. — Все пойдем.
— Ладно, это дело решенное! Так?
— Так, так…
— Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать — каждый должон понимать, что и сам не сегодня завтра будет в таком художестве…
— Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! — завздыхали казаки.
— Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?
— Ермака! Ермака… — сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.