Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.
— Господи Боже ты мой! — сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. — Да как же вы тут бедуете?
На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.
—
— Ты кто? — спросили его из темноты.
— Ермак Тимофеев!
— Какой станицы?
— Качалинской. Чига.
— Где юрт?
— Летошний год на Чиру кочевали. Ноне из Москвы.
— С кем ты? — продолжали выспрашивать из темноты.
— С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.
— Он, — сказали в темноте. — Станишники, наши пришли.
В темноте кто-то громко зарыдал:
— Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться… Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.
Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.
— Выносите нас отсюда. Выносите скореича… Со-гнием тута…
Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.
Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.
— Ничо, ничо… — отойдетя.
Ослабевшие от голода, холода, потери крови, казаки плакали как дети, ловя беззубыми ртами деревянные ложки со спасительным варевом.
— Где Черкашенин? — спрашивал Ермак. Ему не отвечали — потому что мало кто знал, куда отнесли убитого атамана. Наконец один совершенно полумертвый, в присохшей к гнойным ранам одежде севрюк прошептал:
— Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.
Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла.
На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.
Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.
Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки…
— Здеся! — вдруг крикнул Якбулат. — Вот Черкашенин…
В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.
На непослушных
— Вот оно куды ударило! Ядро-то! — деловито сказал Сусар-пищалыщик. — Прямо во грудя да в брюхо.
— Ай, он ли? — засомневался Ляпун.
— Он, — прошептал Ермак. — Он.
Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку — тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров — Быкадоров.
— Он! — прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.
— Ах! Миша… — простонал он, разрывая архалук к в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. — Миша, брат мой крестовый… Родова моя…
Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании.
Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла…
Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.
— Ну чо?
— Кричит! Вовсе заходится.
— Да, — сказал Ляпун. — Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей…
— А хто кажет, что у него сын был и внучонок? — сказал Сусар.
— Сказано табе — всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех… А у Черкашенина сына увели в полон — Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть… Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги — Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли — Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина…
— А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? — спросил совсем молодой атаман Черкас.
— Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы — собе. Азов — казаками кормился, мы — Азовом…
— Ты дале рассказывай! — перебил его Сусар.