Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
— Выходи! — сказал есаулец Ермаку.
Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.
— Пущай Ермак! К ему не прилипнет, — сказал кто-то.
Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:
— Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит — да будет изгнан из товарищества!
— Так! — ответили в рядах.
Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать
— Спасибо, братья казаки, — поклонился в пояс станичникам Ермак. — Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем…
С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:
— Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!
Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина.
Часть казаков ушла рыскать по окрестностям — добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно было и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов — да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.
Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля.
Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал:
— Вот те и Пермское воеводство!
И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.
За Рязанью Старой
За Зарайским городом,
За Рязанью Старою
Из далеча чиста поля,
Из раздолия широкого
Привезли убитого
Атамана польского,
Как бы гнедого тура.
Атамана Донского,
А по имени Мишу Черкашенина.
Ай птицы-ластицы
Круг гнезда убиваются,
Еще плачут малы детушки
Над белым его телом.
С высокого терема
Зазрила женка казачья
И плачет-убивается
Над его белым телом,
Скрозь слезы свои она
Едва слово примолвила,
На белу телу жалобно причитаючи:
«Казачия вольныя
Поздорову приехали,
Тебя, света нашего, не стало,
Привезли убитого,
Атамана Донского,
Атамана польского,
А по имени Мишу Черкашенина».
Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах — никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш — кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.
Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах.
А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать — монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.
Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами — на солнце в протаявших колеях стояли лужи.
Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.
В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки.
В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан…
На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара…
В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле — земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки — здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, — наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белгородской, когда казачий народ был многочислен и силен.
Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.
Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый «з трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша — одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.