Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
— Перед батьками атаманами — встать!
Те из казаков, что сидели на траве, поднялись, оправляя оружие. Из избы вышли в накинутых на плечи алых атаманах Богдан Барбоша, Матюша Мещеряк (двойной тезка Мещеряка), Никита Пан, Волдырь, Якбулат Чембулатов, Ермак Петров, Огуз, Зея, Дудак, Иван Кольцо и другие… Матвей Мещеряк стал рядом с ними.
— Шапки долой! На молитву! — звонко выкрикнул есаулец.
Обнажились чубатые, русые и смоляно-черные, седые, кудрявые и начисто бритые головы. Гробовая тишина повисла над майданом, и только когда священники запели «Богородицу»,
Не имамы иные помощи,
Не имамы иные надежды —
Разве Тебе, Владычица!
На Тебя надеемся и Тобою хвалимся,
Есьмы рабы Твоя,
Да и не постыдимся!
Ибо только Божьими, но не человеческими рабами почитали себя эти обездоленные люди, объединенные только горем, злой судьбой, отвагой и верой Христовой. И хоть стояли среди них и державшие басурманский закон, а у половины жены-татарки ухитрялись обрезать сыновей, все же царил и безраздельно властвовал здесь дух жертвенного служения православию.
Но сломалось и раскололось единство, когда пошли атаманы высказывать свои резоны по поводу строгановской службы.
Насмерть стояли Барбоша и Матюшка Мещеряк, грозя скорее в Крым уйти, чем на службу к боярам да купцам, вечным врагам своим!
Иные атаманы не видели прибытку в службе и чаяли свой барыш в грабеже караванов на Волге.
Горячий и взгальный Кольцо сбивчиво кричал, что Волга-де вся государевыми войсками переполнена и прибытка с нее не будет. Что акромя петли да дыбы на Волге никаких барышей.
— Айда на Каспий! — орали казаки.
— А степь ногаям отдадим? — возражали атаманы.
И уже кто-то выкрикнул:
— А что нам ногаи! Наш супостат Москва!
И его поддержали несколько голосов.
— Верно! Верно! Замириться с ногаями, и на Москву — гнездо сатанинское!
«Не будет толку!» — уж было совсем решил Матвей Мещеряк. И пожалел, что приехал в Кош-Яик. Дело, казалось, было безвыходное.
Но ведь каждый из здесь стоящих стоил сотни воинов любого войска. И без них всякий поход, при малых силах, бывших при Ермаке, — был обречен.
Даже реками при таком скоплении людей оружных по берегам и городам двигаться было рискованно. Недостача в людях привела Мещеряка сюда, в ставку казачества яицкого.
«А может, лучше было в Раздоры идти?» — подумалось ему. И тут же он отогнал эту мысль, представив, что было бы там, где собралось Донское Войско, где на Кругу, не как здесь, стояло бы не пятьсот человек, а пять тысяч. Из которых половина, если не две трети, требовали бы смертной казни Ермаку за то, что он без решения Круга поднялся противу Шадры, пролил родную кровь на Старое поле, на казачий при-суд. И там, при пяти тысячах, было бы не объяснить, что только так можно было остановить крамолу и резню между коренными казаками и пришлыми, между разными вежами коренных, мгновенно вспомнивших бы старые обиды и утихнувшую за малолюдием извечную беду степняков — кровную месть.
И здесь уже наливались кровью или начали белеть от злости глаза, и кто-то уже, заходясь в припадке ярости, кричал, путая кыпчакские и русские слова:
— Какие вы казаки! У вас, хамов, еще клетки от лаптей на пятках не отошли! Вам не в степи бои вести, а на Москве портками трясти!
Напрасно кричал есаулец, напрасно махали угрожающе нагайками пристава, а священники умоляюще прижимали руки к груди.
— Видал, паскуда, что ты затеял? — присунувшись к самому лицу Мещеряка, бешено прохрипел Барбоша. — Черт тебя принес!
Мещеряк был не робок, но тут похолодел, чуя неминучую смерть! Тоскливо глянул он поверх голов на коновязи: далеко стоял его конь, не прорваться к нему, не уйти в степь, оголтелая толпа напирала со всех сторон. И вдруг близко от себя, словно остров в бушующем океане, где нет среди волн спасения, он увидел спокойное и властное лицо Ермака.
Атаман стоял в рядах казаков, ничем не выделяясь в старом тегиляе и видавшей виды шапке с выцветшим тумаком, как всегда набычившись и широко расставив крепкие ноги, засунув изрубленные и разбитые кисти рук своих за пояс. Он слушал стихию Круга, и Мещеряк понял — ждет атаман одного ему ведомого поворота событий, и радостно подумал: «Ермак переломит! По-нашему выйдет. Не пойдут казаки в пустую погибель!»
Священник поднял крест. И шум чуть-чуть умолк, но говорить ему не дали! Напрасно пытался прервать он крики, слабо взывая:
— Станишники, охолоньте! Православные, опомнитесь!
Но вдруг словно дрожь прошла по гомонящей и машущей кулаками толпе. Неспешно, все так же глядя в землю, в Круг вошел Ермак.
Замедленно, словно перед дракой, снял с головы шапку. Кинул ее на землю, потянул через голову тяжелый тегиляй, оставшись в нательной белой рубахе, медленно разорвал ворот от шеи до пояса, так что всем стал виден тяжелый с прозеленью медный крест — аджи.
Треск разрываемой ткани слышен был всем. Потому сама собою наступила мертвая тишина.
— Братья казаки! — спокойно сказал Ермак. — Тяжело и срамно слушать вашу нелепицу и грех! Про корысть помните, потому как собаки и грызетесь…
Помышляете о ясаке, о добыче большой, о мирском богачестве… Ежели так, то и не казаки вы вовсе. А орда разбойная, тати, душегубы и христопродавцы.
— Полно тебе ругаться-то! — как провинившийся, сказал Кольцо.
— Откуда ты взялся, чтобы нас хаять, — резко спросил Барбоша. И у Мещеряка екнуло сердце — опять сорвется горластая толпа, и теперь уже остановить ее будет нечем. Но властный бас Ермака словно придавил готовые взметнуться крики.
— Я не взялся! — сказал он. — Я здесь от веку. Мои предки здесь еще с Тимир-Аксаком ратились! Еще черниговских князей побивали. А крестились в Азове, от Кирилла Равноапостольного. Потому я и закон помню и помню, как в поход наши предки шли! Братья казаки! — зычно выкрикнул он. — Я, Ермак, казак станицы Каргальской, атаман станицы Качалинской, сын чиги Тимофея, говорю вам слово, что от веку говорилось: «Кто не хочет быть в куски изрубленным, в смоле сваренным, саблями посеченным, на кол посаженным, на крючья повешенным, распятым или утопленным за веру Христову и народ православный, да идет со мною»!