Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
Сначала Ермак его и не узнал. Урусов был с отрядом служилых татар, в татарском платье, и сложно было отличить дьяка московского, дьяка думного от коренного казанца. Поэтому, когда к берегу подскакали татары и позвали Ермака-атамана, Черкас сказал удивленно:
— Во! Нас татарва уже поименно знает.
Ермак причалил к берегу, и только тут, среди татар, узнал своего казанского приемыша.
А уж сели поговорить, когда остановились на ночлег в прибрежной русской деревне, где поджидал Ермака думный дьяк.
Поужинали, поболтали о чем-то пустяшном. Ермак не торопил,
Вспоминали Казанское взятие.
— Царь тогда другим был, совсем другим! — сказал Ермак. — Я его помню. Перед войсками проехался в доспехах сияющих — молодой, огненноглазый! Мы тогда за ним в огонь и в воду были готовы, и на стену, и на смерть. А потом, вишь, что в стране чинить начал…
Дьяк Урусов уклончиво не ответил.
— Тогда казалось: вот возьмем Казань, и новая жизнь пойдет, без вражды, сытая, по закону, по совести! Главный раздор, главная всему причина — Казань ордынская — супостата гнездо!
Урусов усмехнулся:
— Примерно так и в Казани считали! Только наоборот. Отстоимся в осаде, подойдут главные силы союзные, и сокрушим рать московскую; будет мир, закон и покой… Ну, а потом как пошло рваться да гореть! Я кроме грохота да взлетевшей вверх стены остальное помню смутно. Пожар — помню! Кинулся к дому, а там горит все да рушится. Я к отцу на стену бегал, а дом-то и сгорел. Отец меня со стены гнал. Он как раз с русскими кожевниками на стене стоял. Татарский отряд и русские, что в казанском посаде жили, эту стену обороняли. Я побежал домой, тут стена в воздух и поднялась.
— Да!.. — сказал Ермак. — Я это очень хорошо помню. Я тебе раньше сказывал: как раз под этой стеной и отец мой погиб, Тимофей. А я с казаками рядом стоял, как раз в пролом идти готовились. Ждали, что наши из подкопа вылезут, а уж потом стена взорвется, а вышло наоборот. Из подкопа дымом потянуло, да как грохнуло — и стены нет.
Ермак ясно помнил тесные ряды казаков, их возбужденные ожиданием лица, с которыми пошли они, теснясь и увлекая его, еще не понявшего, что отца больше нет, туда — в пролом, в пожар и кровавую сечу.
Сначала шли, тесно проламываясь через такие же тесные ряды казанцев, прикрывавших улицы у стен, но за их спинами стал полыхать пожар, и стена рассыпалась.
Задыхаясь в дыму, Ермак бежал в глубь города. Отбивал удары сабель, отмахивался бердышом от копий, сам с маху рубил какие-то неясные в дыму силуэты, только по сопротивлению древка понимая, попал или нет. Бежать становилось все теснее: слева и справа подымались стены огня. Ермак оказался в огне один… тут-то и увидел мальчонку, который, обезумев от ужаса, ползал по бревнам мостовой и кого-то звал и причитал по-татарски.
Ермак позвал его по-кыпчакски — мальчонка поднялся и пошел ему навстречу, вытянув ручонки. Ермак схватил его на руки и укутал чепаном, стал прорываться сквозь дым и пламя, назад, за стены города.
Потерявши шлем, спалив волосы, полузадохнувшийся, вырвался он за стены города через пролом и только тут понял, глядя на обвалившийся подкоп, что отец погиб…
— Если бы не ты, — сказал Урусову Ермак, — я бы тогда с горя умер! На копья бы кинулся, под сабли пошел. А ты махонький, больной… Я, пока тебя выхаживал, и сам в разум вернулся…
— Да… — протянул дьяк. — Мне всегда перед несчастьем каким отец снится. Предупреждает меня. А так я лица его не помню — забыл. Во сне отца узнаю, а проснусь — и не помню…
Они сидели в сумерках на бревнах, что приготовил хозяин крестьянского двора, собираясь складывать сруб.
— Вон как, — сказал Ермак. — Сколько людей положили! Мы с тобой отцов потеряли… Думали, будет жить лучше, а вон какой разор идет… А что после Казанского взятия началось… Как Новгородское да Тверское разорение вспомню, мурашки по спине бегут!
Государев дьяк не отвечал. Не положено ему было в такие разговоры пускаться.
— А кабы не взяли тогда Казани — крови не меньше бы пролилось! Так же на беду бы вышло! Вон у татар что творится! Режут друг друга почище московских!
— Это верно. Резня идет страшенная! И в Сибирском Ханстве, и в ногаях! И когда все утихнет, непонятно…
— Ты с чем пожаловал? — спросил Ермак. — Неуж только повидаться?
— И повидаться тоже! — вздохнул Урусов. Когда еще свидимся? Давно ли мы с тобой в Москве гутарили, а полгода как не было!
Они помолчали.
— Вот ты сам к тому вел, Ермак Тимофеевич, что все связано. В одном месте аукнется, в другом откликнется. Сибирское нестроение многим на руку! Там большие ковы противу Руси замышляются!
На Москве поймали польского лазутчика. Я его допрашивал, — буднично сказал Урусов. — Державы латинские на Кучума-хана большие виды имеют. Потому к Строгановым поехало на святках восемьдесят литвин, поляков и немцев из плененных в Ливонии мастеров. Лазутчик с ними работал, и там люди его есть. Им велено Кучумке в Россию ворота открыть. Как только Кучум на Москву пойдет — станут ему дорогу мостить да крепости открывать! Людишек местных баламутить…
— Вот те и край света! Вот те и места незнаемые! — засмеялся Ермак. — А тут, куды не кинь, всюду клин. С. войны на войну.
— Кисмет! Судьба! — сказал Урусов. — Человек в мир для испытания пришел, и несть ему покоя!
— Ну, и что делать станем? Что присоветуешь? — спросил Ермак.
— А что мне тебе, батька, советовать! Ты сам умей да опытен. Мое дело — предупредить. Связь мы перебили! Те, кого лазутчик ковы чинить подговорил, его слова ждут, да не дождутся.
Дьяк Урусов припомнил, как в пыточной избе в отсветах раскаленных углей, в густом духе угарной вони и паленого человеческого мяса шевелились два ката, два заплечных дел мастера, равнодушно и с ленцой делавшие страшную работу. Были они большие рукодельники и выдумывали такие муки, что, казалось, не было такого уголка в теле, куда не достала бы изобретаемая ими боль. Этих двоих ценили не только за умение пытать, но и за то, что оба были глухонемые, а потому ничего, что можно было услышать секретного, не знали и разгласить не могли.