Атлантида
Шрифт:
А я добавлю к этому: у заблуждений самая долгая жизнь.
Вы были так добры ко мне, доктор Оллантаг. После Жетро я не знаю никого, кто был бы мне предан столь верно и беззаветно, если не считать, конечно, мою жену. Но женская любовь и мужская дружба — отнюдь не одно и то же.
Жетро уже мертв. Он умер в силезском легочном санатории в Герберсдорфе.
Вы удивились бы, увидав меня. Я прибавил не пять и не десять, а целых тридцать фунтов. Я странным образом «раздался»: объем грудной клетки увеличился у меня на одну треть по сравнению с прежним. Сам я воспринимаю все это — несмотря
От пятнадцати до двадцати пяти лет, то есть в пору юношества, человек подвержен самым тяжким и опасным жизненным кризисам.
Вы хотите знать о состоянии моего здоровья. Об этом свидетельствуют три Ваших письма, которые я, как, впрочем, и все остальные письма из Граница, оставил без ответа. Но тут я просто держал честное слово, которое дал своему врачу доктору Обердику во время кризиса. «Если вы хотите снова встать на ноги, вам следует оборвать все нити, связывающие вас с Границем. Если останется хоть одна, от лечения не будет никакого проку».
Сами видите, под какую строгую опеку я угодил.
И все-таки, вероятно, только благодаря этому я сейчас твердо стою на ногах.
«Пусть всесильная воля унесет прочь порожденные страстью стремления! Перетяни кровеносные сосуды, питающие их! Пробуди в себе новую, сильную волю! Сделай так и подчини этому всю свою жизнь! Триединство этой новой воли — здоровье, работа и независимость!»
Эти слова я записал как-то ночью в доме смотрителя в свой гамлетовский дневник. Они стали вехой и опорой моей vita nuova. [157]
157
Новая жизнь (ит.).
Допускаю, что результат и покажется Вам ничтожным, вероятно, его вполне можно назвать таковым. Ну что ж, я ведь не искатель приключений, не флибустьер, не пират или корсар. Чтобы стать таковым, мне недостает приманок, и к тому же я постоянно вижу прямо перед собой зияющую дыру, которая способна обратить первый же мой шаг в этом направлении в последний.
Вероятно, Вы захотите узнать, как и куда движет меня моя новая воля. Об этом я почти не в силах говорить. Но поскольку именно Вы, доктор Оллантаг, как-то раз в шутку назвали меня сыном Шекспира, то признаюсь Вам, что я с подобающим мне смирением надеюсь пойти по стопам своего отца.
Сказать Вам больше, рассказать о произведении, которое еще только рождается под моим пером, было бы слишком рискованно. А говоря парадоксально: только тот, кто нем, достоин снисхождения.
Что поделывает фрау Хербст и что поделывает Паулина? И она, и Паулина, и старый дом с могильным червем в стенах, и сад в белом облаке жасмина и зеленой листве жимолости — все это постоянно присутствует в моих ночных и дневных видениях. Правда ли, что вдова смотрителя собирается снова выйти замуж и что Паулина подыскала себе в Берлине место продавщицы?
Могу Вам сообщить про Ирину: у нее ангажемент в Вене. Я порой с радостью вспоминаю ее. Она была поэтическим созданием.
А еще чаще, гораздо чаще я вспоминаю нашего князя! И вспоминаю его с тем глубоким чувством любви и привязанности, которое, даже если мы более никогда не встретимся, останется неизменным.
Вас же, дорогой мой друг, достопочтенный доктор Оллантаг, я надеюсь увидеть своим гостем в недавно приобретенном мною поместье уже нынешним летом, как только мне удастся выполнить пункт первый моей программы, то есть обрести здоровье.
Искренне преданный Вам
Эразм Готтер.
Давос, 1886».
Новеллы
МАСЛЕНИЦА
Парусный мастер Кильблок женился с год тому назад. У него было славное хозяйство на берегу озера — двор, сад, небольшой земельный участок. В стойле стояла корова, во дворе с кудахтаньем бегали куры, гоготали гуси. Не пустовал и хлев: трех жирных свиней предстояло заколоть в этом году.
Кильблок был старше жены, но ничуть не меньше, чем она, любил весело пожить. И до свадьбы, и теперь они больше всего на свете любили танцевать, и Кильблок говаривал: одни дурни, мол, думают, дескать, жениться — все равно что в монастыре себя заточить. «Верно, Марихен? — обыкновенно добавлял он, здоровенными ручищами облапив и прижав к себе пухленькую женушку. — Наша с тобой веселая жизнь только-только начинается по-настоящему!»
И действительно, не считая быстро пролетевших шести недель, весь первый год их семейной жизни был сплошным праздником. Да и шесть недель-то эти почти ничего не изменили в привычках молодых супругов. Горластого малыша, который тогда появился у них, поручили заботам бабушки, и, бывало, едва в окно их домика ворвется вместе с ветром беззаботный вальс, родители уже стремглав бегут на улицу.
Кильблок с женой поспевали на все вечеринки в своей деревне и почти не пропускали праздников в деревнях по соседству. Если бабка хворала, а это случалось нередко, «маленького крикуна» брали с собой. В танцевальном зале ему на скорую руку устраивали кроватку, сдвинув два стула и кое-как завесив их платками и передниками от яркого света. На этой-то постельке бедный малыш умудрялся спать всю ночь до самого рассвета среди громового рева кларнетов и прочих духовых, под топот и шарканье танцующих парочек и их радостные вопли, дыша парами перегара, едким сигарным дымом и пылью.
Иной раз люди дивились этому, но Кильблок не лез в карман за ответом:
— Да ведь он истинный сын своих родителей Кильблоков! Понятно вам?
Если Густавхен начинал плакать, мать — окончив танец, не раньше — подбегала, выхватывала его из-под одеяльца и скрывалась с малышом в холодной передней. Там, примостившись на лестнице или где-нибудь еще, где находилось местечко, она давала младенцу грудь — жаркую, не остывшую после танцев и выпивки, — и он жадно сосал. Стоило малышу насытиться, им сразу овладевало радостное оживление, и это веселило его родителей, в особенности потому, что радость малыша бывала совсем недолгой и вскоре сменялась тяжелым мертвым забытьем, которое не оставляло ребенка до самого утра.