Аттестат зрелости
Шрифт:
– Ты, сын, видно, в меня пошел. Я ведь тоже рано начал за девчонками бегать, а Веру полюбил, - отец впервые назвал мать по имени, это покоробило Ваську, но смолчал.
– И она меня любила. Так любила, что, я думал, никогда не сможет расстаться со мной, а она, видишь, решилась. Правда, - тут отец самодовольно усмехнулся - Васька заметил, что отец сейчас не мог улыбаться открыто и весело, как дома, у них. Или же не хотел? Усмехался кривой усмешкой, лишь «оттенки» этой усмешки были разные, - она чуть не заплакала, когда я уходил, а сдержалась... гордая!
И это было высказано
На следующий день отец заехал в гостиницу за Васькой, чтобы отвезти его на вокзал. Когда Василий выписывался, крашеная администраторша пожурила его:
– Зачем обманул? Надо было сразу сказать, что ты сын Павла Алексеевича, так не торчал бы в холле два часа. А если бы я не дала тебе место?
Васька только молча пожал плечами.
На вокзале они опять сидели в ресторане, и отец уже не боясь, что «за рулем», пил шампанское. Он вынул из бумажника двадцать пять рублей, протянул Ваське:
– Возьми, пригодится. Извини, не могу дать больше, - и отвёл взгляд в сторону.
Васька яростно вскинул на отца голубые глаза и отчеканил:
– Не надо мне подачек, дорогой папочка!
Отец вздохнул, но настаивать не стал, спрятал деньги, буркнул только:
– А ты тоже, гляжу, гордый... Весь в мать... Ох, уж эта ваша родовая гордость!..
– потом начал говорить о чём-то незначительном, таком, что Окунь и не запомнил, и лишь когда вещи были занесены в купе, а до отправления поезда оставалось минут десять, отец попросил:
– Василёк, дай мне Валеркину фотографию, если она есть.
Василий вытащил из паспорта несколько фотографий, которые привёз, чтобы показать отцу, но так и не показал, выбрал нужную и подал отцу.
Отец долго смотрел на смеющуюся, хитрущую мордашку Валерки, повздыхал шумно и тихо произнес:
– Похож на мать, - а потом вскользь, даже безразлично будто, спросил: - А фотографии, где вы втроем, нет?
– и застыл напряженный и ждущий.
Васька молча подал отцу фотографию, где они открыто, взахлёб, чему-то смеялись:
– Можешь забрать себе.
Прощаясь, отец крепко стиснул Ваську, поцеловал в лоб, подтолкнул его торопливо к вагону, иди, мол, а на его глазах блеснули слезы. Потом отец шёл рядом с окном, из которого выглядывал Васька, и глаза у него были тоскливые и пустые. Не такими должны быть глаза любящего мужа и отца.
Проснулся Окунь оттого, что в комнате приторно пахло ванилином. Он открыл глаза, раздув ноздри, втянул в себя сладковатый аромат, протянул руку к журнальному столику, где лежали возле магнитофона часы, и посмотрел, сколько там натикало. Удивился, что так ещё рано, привстал и развернул циферблат к полоске света, падавшей от уличного фонаря через неплотно сдвинутые шторы. Нет, всё правильно - пять утра. Он полежал немного, вспоминая, слышал ли, как пришла мать. Она почему-то задержалась, может быть, была срочная операция. Окунь поворочался немного, но ему не спалось. Тогда решил встать.
В темноте, на ощупь, нашёл джинсы, рубашку, осторожно вышел из комнаты, чтобы не разбудить Валерку, тихонько прикрыл за собой дверь.
В прихожей был полумрак. Свет горел на кухне, оттуда слышалось журчание воды из крана и легкое позвякивание тарелок: мать мыла посуду. Окуню стало стыдно оттого, что он вчера целый день прошатался по квартире без дела, после обеда и ужина все тарелки горой сложил вместе с другой посудой в раковину-мойку, а вымыть не подумал. Он прокрался к ванной комнате, но остановился, увидев через дверной проем, как Вера Ивановна моет посуду.
Мать стояла вполоборота к Окуню в стареньком ситцевом халате, в цветастом переднике и губкой мыла тарелку с голубой каёмкой. Тарелку, из которой всегда ел отец, и шутил при этом, что тарелочка, как у Ильфа и Петрова, с голубой каёмочкой, только миллион на тарелочку никто не положил.
Лицо Веры Ивановны, обычно строго-энергичное и властное, сейчас было задумчивым, печальным даже, таким, что Окунь застыл на месте, пронзённый жалостью к матери. В свои сорок три года она была привлекательна и, пожалуй, нравилась мужчинам, и он не раз думал, почему она не вышла вторично замуж, пока не понял, что она, наверное, до сих пор любит отца. Вот и сейчас она мысленно находилась далеко-далеко, словно и не было её здесь, только одни маленькие руки в резиновых перчатках сноровисто делали привычное дело.
Окунь вспомнил, какая мать была семь лет назад, когда отец жил с ними, весёлая и энергичная. Она тормошила без конца отца, что-то предлагала переделать в квартире, что-то купить, или звала его в театр. А отец вяло сопротивлялся. Он так и запомнился Василию - лежащим на диване с книгой в руках. Оживал отец лишь во время телевизионных хоккейных матчей. Он был тогда лениво-важным, знающим себе цену, всё на нём сверкало, а мать - улыбчивая, но в глазах всегда таилась строгость.
Руки матери никогда не знали покоя ни в отделении, ни дома, и там, и дома работы её рукам было много. Она любила свою работу, могла ради неё забыть и домашние дела, особенно, если оперировала очень тяжелого больного, и её присутствие в больнице было необходимым. О матери врачи говорили, что она - талантливый хирург, что многим в городе спасла жизнь.
И если больной выздоравливал, она ходила сияющая и мрачнела, если её постигала неудача. О своих делах она рассказывала отцу, а тот лежал на диване, читал в это время, никак не реагируя на её слова. Вспомнил Василий, как медсестра тетя Гапа, когда он лежал в больнице, всегда уважительно говорила о Вере Ивановне, жалеючи смотрела на неё и осуждающе – на Василия. Все в больнице знали её беду, все сочувствовали. Один Васька Окунь, родной сын, был самым глухим и бесчувственным.
Василий тихонько подошел к Вере Ивановне, обхватил её сзади руками. Мать была намного ниже его, и Окунь упёрся подбородком в её макушку.