Аттестат
Шрифт:
Я встал перед ним на колени, сложил ему руки, закрыл глаза и поцеловал юношу в светлые пушистые волосы. Было странно думать, что он мертв. Еще звучали в моих ушах его слова, сказанные неестественно веселым голосом:
— Если все будут кричать, то можно, пожалуй, с ума сойти.
— Он был слишком терпелив, — сказал Лева, — понимаете? Ему делалось все хуже и хуже, а он говорил, что это вздор. Понимаете, товарищ комдив?
Я все понимал. Но от этого было нисколько не легче.
Когда мы возвращались на базу, был солнечный, прозрачный, тихий день позднего бабьего лета. Коричневые
Что ж! Это и была война. Два дня назад мы тоже танцевали на пирсе, и, кто знает, может быть, сегодня мои матросы опять будут танцевать. Конечно, не сейчас, а немного позже, к вечеру… И не с того корабля, на котором погиб Виктор.
А может быть, и с того.
Жизнь вечно продолжается, и ничем нельзя ее остановить.
Мы с командиром и со штурманом сходили в госпиталь, в мертвецкую, я посмотрели там еще на Виктора. Он лежал на цинковом столе, и осеннее солнце освещало его чистое, юное лицо, чуть сморщенные губы, восковой лоб. Командир открыл окно. Далекая музыка вместе с прохладным предвечерним ветерком ворвалась в помещение, и нам всем показалось, что так лучше, Ветер еще шевельнул волосы покойного, Светлые, легкие, пушистые волосы.
Спи, милый мальчик! Ты хорошо умер, пытаясь шутить над болью, пытаясь шутить над страхом смерти, над самой смертью. Спи, милый мальчик, спи, моряк, спи, воин!
— Внимание, — произнес репродуктор в госпитальном садике, — внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!
Скрипнула дверь, вошел го своей палочкой Гаврилов. До сих пор он был занят и не успел на корабле попрощаться с Виктором.
С визгом и воем прошли над базой истребители — навстречу самолетам врага. На сопках ударили зенитки. Они били недолго, но очень часто и сухо, а потом все затихло так же внезапно, как и началось. Гаврилов поцеловал Виктора в лоб, и мы вышли. Опять играла музыка, и наши машины низко промчались над нами, над базой, над госпиталем.
Ведущий покачал крыльями, и мне подумалось, что летчик тоже прощается с нашим Виктором.
Я не был на похоронах Виктора: мы опять пошли на обстрел берега. Эта операция была еще труднее первой, потому что ночь стояла ясная и нам мешала вражеская авиация. Немцы бросили на нас порядочное соединение бомбардировщиков, и нам приходилось вести огонь по вражескому узлу сопротивления и одновременно с этим отбиваться от фашистских самолетов. Наша авиация тоже была в воздухе и тоже била немцев, но они все-таки лезли к нам и сбрасывали эти свои лампионы на парашютиках, которые освещали все вокруг и очень помогали вражеским береговым батареям.
Было нам трудно, люди вымотались, никто ничего после этого похода не слышал, в ушах долгое время стоял звон. А когда мы возвратились, Виктора уже похоронили на маленьком кладбище в ущелье, из которого всегда видно море. И если оно шумит, то на кладбище слышен шум валов и слышно, как пронзительно свистит ветер над морем. И все идущие но заливу корабли тоже видны отсюда.
Я знаю, что мертвому ничего этого не нужно, ему незачем,
И все-таки нужно было знать его ближе.
Он не совершил ничего особо героического, он погиб на своем посту, на корабле, от раны, полученной в бою, погиб весело и просто, как моряк, а я его мало знал, мало, очень мало. Я думал, что он проще, чем он был на самом деле. Я думал, что если ему будет страшно, то я замечу это, а если ему будет больно, то это заметят все.
И оказалось, что страшно ему не было, а когда ему было очень больно, то этого не заметил даже доктор.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Мы встретились у ворот кладбища, выходя.
— А, подполковник! — сказал он.
— Капитан второго ранга, — сказал я, — вы меня уже давно называете подполковником.
— Да? — спросил Родионов.
Потом начал говорить отдельными словами, по своему обыкновению.
— Хорошо тут, немцев нет.
— Да, ничего.
— В яме не надо спать. Часовых не надо ставить. Постель.
— Постель, — согласился я.
— Чистая. Вшей никаких.
— Никаких.
Он взглянул на меня стальными глазами.
— Думаете — сумасшедший? Нисколько. Устал. Ужасная усталость. Хотите посидим на камне? Мы сели на камне.
— Нету немцев, — сказал Родионов. — Странно. И я весь, как голый. Без автомата. Без гранат. Удивительно. Что смотрите? Я ведь не моряк, я лингвист.
— А зачем вы были на кладбище? — спросил я.
— У меня там знакомые моряки. Попрощаться ходил. Уезжаю.
— Куда?
— К ребенку.
— К какому ребенку? Разве нашелся?
На щеках Родионова проступил румянец, он быстро достал из кармана гимнастерки конверт и протянул мне.
Помните, я говорил о жене моряка, погибшего в начале войны? Помните, которая взяла в Свердловске сиротку? И Гаврилов — наш инженер туда перевел денежный аттестат? Помните? Вот так сходятся и перекрещиваются судьбы людей на войне. Ребенок был сын Родионова, Сирота этот. Та женщина, которой Гаврилов перевел аттестат, долгое время запрашивала обо всех Родионовых и, наконец, нашла. Письмо с фотографией мальчика пролежало теперь тут более месяца.
Я прочитал письмо, посмотрел фотографию, — фотография была мутная, я разглядел только челку и глаза мальчика.
— Вот, — сказал Родионов, — она. Женщина Антропова, А?
Я молчал. Страшное волнение капитана передалось и мне.
— Деньги кто-то пересылал, — говорил Родионов. — Она пишет. До сих нор посылает, Аттестат. Кто?
Руки его дрожали, когда он тряс передо мною письмом. Он был вне себя, и мне много стоило его успокоить. Да и самому мне было трудновато.
— Дочки нет, — говорил Родионов, — не нашел. Везде писал. Нету, Она маленькая. Но теперь я думаю. Еще Антропова. Одна. Женщина. Еще одна такая. Ведь может же быть? И тогда… Я сейчас могу опять туда в яму. Падаль жрать. Мосты, как раньше. Вши пусть. Она мне…