Аттракционы

на главную

Жанры

Поделиться:

Аттракционы

Аттракционы
5.00 + -

рейтинг книги

Шрифт:

Аттракционы

i

Наступает время превращений. Привычная последовательность ритмов обнаружила вдруг немеющую глубину — так слушаешь китайскую музыку, и, когда наконец начинаешь чувствовать и понимать ее иноязычную прелесть, испытываешь сладость узнавания красоты и вот-вот начнешь тихонько кивать головой, чуть склонив ее к левому плечу, полузакрыв глаза — тут тебе и говорят, что в этой музыке главное — паузы, сквозь которые просачивается молчание. Сюжет оказывается наполненным содержанием, содержание — подтекстом, а все вместе лишь некоторое мерцание стиля. Похоже на наступление осени. Осень, впрочем, действительно наступила. Еще одна улика. Осень не наступила, как это бывало раньше, не пришла вслед за летом, но лето исподволь переродилось в осень, точно жужжащее стрекочущее насекомое с неполным циклом превращения. Этот жутковатый процесс протекает прикровенно, его осознаешь только постфактум, когда сталкиваешься с результатом. С царственной пустотой тополиной кроны за окном. Пустота просачивается, в прорехи биологии, заполняет паузы в ритмическом рисунке природного цикла. Точно частичная амнезия. Как звали соседского мальчика — помню, а кто была та женщина с бутылкой молока, похожая на фразу из забытого рассказа? Ось симметрии этого орнамента выражена числом гораздо большим, чем казалось всю жизнь. Что касается смены сезонов, их взаимной беременности, то это всего лишь еще один пример стирания граней. Стирание граней составляет суть превращения. Осенний день исподволь превращается в дождливый вечер, как земноводное. Какие-то метафизиологические процессы не явно, но внятно протекают в материнской утробе ночи, из которой рождается все. Время испытывает превращения. Оно становится все более непредсказуемым в своем поведении. Вообще, там, где прежде говорилось о течении, теперь приходится говорить о поведении — Разману это понравится. Материальные процессы приобретают личностный характер. Окружающий мир наполняется призраками. Время то сокращается до мановения, вспышки, всплеска бабочкиной тени под лампой, то удлиняется до размеров эона. Четверг может наступить, как инфаркт, но нет никакой уверенности, что за

ним последует пятница. Требуется отыскать новую точку отсчета, вовне. Но, увы, вовне наблюдается только всеобщее стирание граней и наступление сентября. Осень успокаивает, но не умиротворяет. Всякий человек в определенный момент своей жизни испытывает то же, что проснувшийся Рип ван Винкль. Посередине осени. Посередине старости. Сентябрь холоден и лучезарен. В его светоносности есть что-то оркестровое. Зрение слабеет и становится больше света, кажется формы вещей растворяются, перерождаются в сияющую субстанцию — еще одно свидетельство всеобщей закономерности. Свет сочится из пор темноты. Мир являет свое единство, как основу многообразия — и наоборот, — ускользающую основу, подобие бесконечной матрешки. Сентябрь уже присутствует в апреле. Старик уже присутствует в мальчике — или это не один и тот же человек? И если тот мальчуган на фотографии не я, то кто же тогда этот старик в зеркале? Будущее уже присутствует в памяти — этим, видимо, объясняется дар прозорливости. Свойственный старцам, а не юношам. Будущее просачивается в пустоты, выжженные амнезией. Память не разрушается, но расползается, теряя привычную линейность, превращаясь. Разрушена структура момента. Реальность приобретает фактуру сна. То есть в окружающем становится все меньше меня — ведь и в сновидении я присутствую лишь номинально. Возможно, все это уже начавшееся последнее превращение. Возможно, оно произойдет так же прикровенно и незаметно, как наступление осени. Кому будет сниться мой сон, когда меня не останется совсем? Что ж, пусть досмотрит Разман. Слабеет зрение, слабеет слух, память о прошедшем и чувство настоящего, пространство же космоса увеличивается, открываются перспективы осенних полей и младенчески ясное громадное небо холодит затылок. Это ясность старика, в одно прекрасное утро проснувшегося младенцем. Такое впечатление, будто для чего-то освобождается место. Пространство и время носят теперь пенсионный характер. Но при этом невозможно ничего успеть, какая-нибудь бытовая ерунда закупоривает время, как тромб. Сходить в ЖЭК — уже что-то из древнегреческой мифологии. Старость не успокаивает, но оглушает. И нет никакой точки опоры вовне, ибо стирание граней — процесс динамический. Старость напоминает замедленный взрыв, если слово «замедленный» здесь применимо, ведь время, как система отсчета, улетучилось, превратилось. Можно попытаться объяснить все физиологически. Угасают функции определенных желез, перестраиваются внутренние ритмы. Гормоны, ферменты, склероз, уход на пенсию. Но, во-первых, это все та же бесконечная матрешка: старость объяснять физиологией, а физиологию — старостью; а во-вторых, Разман никогда не примет даже попытки подобного объяснения. Он уже как-то объяснял все текущие перемены марсианской войной. Точнее, войной миров, вторжением из другого измерения, нарушившим целостность четырехмерной вселенной и отозвавшимся в истонченной и чуткой стариковской душе. Разман — практический метафизик и вздорный человек. Наше состязание вступило в фазу завершения, но о нем, естественно, не упоминается. В доме повешенного не говорят о веревке. В связи с этим умолчанием — да и не только с ним — мне порой кажется, что я забыл что-то необыкновенно важное, точно потерял точку опоры вовне. При этом я прекрасно помню сам факт, но что-то неуловимое сверх него ускользает невозвратимо. Нечто существенное, и более того — присутствующее, но неуловимое, как тонкий запах лекарств, как забытая музыкальная фраза. Еще один привет из мира призраков, довольно насмешливый. Впрочем, иногда происходит и обратное. Если память мне не изменяет — если мне не изменяет прошлое, — то все теперешние мои пенсионные внутренние монологи, и диалоги, и бурлески, и весь этот радиотеатр до смешного напоминает, более того — совпадает /текстологически/ с театром одиночества моей юности. К которой отношусь без умиления, но и без плебейского презрения и стыда институтки, свойственных многим. Стыдиться прошлого, тем более столь давнего, как юность, даже если оно исполнено реальной вины, — все равно что стыдиться описанных во младенчестве пеленок. Честность взаимоотношений исключает стыд. Он свидетельствует скорее о том, что в теперешнем состоянии не все в порядке, может быть это — момент узнавания в себе вины. Должно быть я избегаю этого в силу нетождественности своей личности во времени. Я не отождествляю себя с тем болезненно-угрюмым юношей, отношусь к нему, как к лицу в известной степени постороннему, а постороннего легче понять, простить и не стыдиться, чем самого себя. Личность неуловима, личина за личиной, маска под маской, прорастание граней, не поддающееся анализу — пока не останется только пыльное перелистывание собственных прошлых лиц в семейном альбоме. Хотя, быть может, идентификация и состоит в признании — осознании своей вины. Быть может, интуиция и чувство вины родственны. Фольклорная интуиция, народное сознание создало универсальный образ матрешки, космической игрушки, не столько веселый, сколько насмешливый. Мы все постепенно переходим в мир фольклора, в сновидение, в страшноватую сказку старости. Зрелость оказалась лишь эпизодом. Соло на дудочке — и вот оркестр вступает опять. Но и в самую трезвую пору своей молодости, когда нехитрая эта мелодия казалась единственным, виртуозным, предельным, и душа не ведала контрапункта — думалось почти то же самое. Угрюмо-мечтательный юноша после очередного поражения в очередной сфере бытия лежал на топчане в случайной квартире и думал о времени, о смерти, о всех тех отроческих вопросах, что занимают меня сейчас, в этом, должно быть уже окончательно переходном возрасте. С годами, очевидно, не становишься умнее. С годами становишься старее. И то, о чем думал юноша, старик знает. Одна и та же мысль, но в теперешнем возрасте в ней открывается новое измерение, ей придается нечто существенное, присутствующее и неуловимое, как самое жизнь. Жизнь — это погоня за собственным «я». Жизнь — матрешка, хотя Размана стошнило бы от такой чудовищной вульгарности. Впрочем, некогда не предугадаешь его реакцию. Он стилист и подчиняется материалу. Возможно даже, что и психосоматические сетования придутся ему по душе, он тут же сочинит биомистическую теорию угасания, что-нибудь вроде рентгеногаруспики или неоастрологии. Предложит, скажем, по анализу стариковской мочи предсказывать вспышки сверхновых звезд или иные астрономические открытия. На том основании, что старик — явление уже почти природного, почти минерального характера. Грань почти стерлась. Скоро она сотрется совсем, тогда меня заколотят в красный ящик, отнесут на кладбище и закопают в землю, как Рукова. Остается ждать. Остается созерцание. Все пять чувств растворяются друг в друге, слабеют. Бессонными и безмысленными ночами я слушаю темноту. Я осязаю холодный и колючий свет сентября. Память сродни вкусу и запаху. Старческое безделье порождает синкретическое видение мира. Но мне и правда часто снится собственное детство. Эти сны пугают меня. И у меня нет внуков. Старость всегда одинока. Как можно сообщаться с человеком, живущим в замедленном взрыве. Старость — это водоворот; все предметы и представления, дробясь и деформируясь, стремятся по концентрическим окружностям, чтобы быть всосанными в воронку моего созерцания. Наверное, такова схема умирания. Все, распадаясь, несется по кругу к последней неподвижности, статичности моего сознания, которому уже некуда двигаться. Поэтому теперь все остальное движется по отношению к нему. Осень, если взглянуть неформально, куда в большей степени сезон превращений, чем весна. Это отнюдь не мрачный взгляд на вещи. Это своевременный взгляд. Меня вообще поражает своевременность происходящего, точно судьба выверена по секундомеру. И величайшая милость к нам может быть выражена в двух словах: «Никогда не поздно». Как вовремя открыли мне глаза на сущность китайской музыки, — трагедия возникла бы из чувства опоздания, но оно само свидетельствовало бы о несвоевременности открытия. Осознание же своевременности и уместности — суть смирение, зачисленное в разряд вредных анахронизмов. Я жду. Может быть что-то самое важное откроется мне в самый последний миг. А пока продолжается замедленный взрыв превращения, и все эти осенние прорехи, разрывы, пустоты и умолчания свидетельствуют вовсе не о дискретности мира; они свидетельствуют о его предельной конкретности. Конкретно: я сижу на табуретке и жду Размана.

Соседского же мальчика, с которым я играл в своем южном детстве, звали Миша. Миша Шатовани.

ii

Разман говорит: «Надо прожить до конца. Когда я был мальчик, у нас в доме были такие красивые тарелки для детей — с картиночкой на дне. Чтобы интереснее было есть суп. Умереть раньше срока стыдно. Поэтому я мало ем и много двигаюсь и не допускаю, чтобы мои края свисали с табуретки. Жизнь следует вычерпать до дна. Умирать не страшно, страшно умирать не вовремя. Я еще не все выяснил здесь. Старость — это очная ставка. Что?»

У Размана, несмотря на здоровый образ жизни, очень белое лицо с широко поставленными глазами и голос осипшего Буратино. Он носит старую кожаную куртку и кепку. У него практически нет живота. Он внешне крепок, как многие фронтовики, которых мальчиками бросило в войну, закалило огнем и кровью, и они остались такими на всю жизнь, затвердевшими отроками, молодыми стариками с опаленными лицами. Такие люди умирают в одночасье. Питается Разман преимущественно кефиром. Он уже давно живет каким-то своим ритмом, не зависящим от внешней действительности и потому неуловимым. Иногда он приходит и говорит часами, иногда часами молчит, а иногда не приходит вовсе. Порой он юродствует своим марсианским юродством, но порой говорит необыкновенные вещи усталым голосом с интонацией хирурга, только что закончившего сложнейшую операцию и напрасно, — больной умер. Он приносит продукты и ходит на почту. Уже год как он бросил курить. Иногда он кажется сиделкой, иногда — соглядатаем. Нам никуда не деться друг от друга, мы, наконец, поняли это, смирились и стали почти друзьями.

Разман говорит: «Есть много разных вещей одного характера: осень, старость, английский язык… Раньше я любил, потом ненавидел, теперь анализирую. Чувственное переходит в сферу уморзительного. Мир становится мельче, но чище. Черпак уже скребет по дну, знаешь ли. Невыносимый звук, невыносимый. Все равно что сороковую симфонию исполняют на отбойном молотке. Проблема старости. Вчера, кстати, я долго не мог уснуть и мне вспомнилась одна история. Весьма типичная».

Разман неопределенно кивает на окно. Необычное освещение придает комнате некоторую декоративность. На улице ветрено, и стремительные облака то закрывают, то открывают солнце, отчего свет в комнате то прибывает, то убывает, как в керосиновой лампе. Зрение набито светом, как сверкающим алмазным крошевом, и вдруг он начинает меркнуть, синеть, кажется необратимо. Но потом вновь каскады света рушатся в шкатулку комнаты, и тень остается только в Размановом одутловатом лице.

Разман говорит: «Я встретил его в больнице, когда работал санитаром. Этот человек находился в очень возбужденном состоянии. У самых тяжелых больных я не встречал таких потерянных глаз. Глаза точно бродили самостоятельно по палате. Он ничего не говорил, только иногда начинал кричать одну мелодию. Это довольно страшно, когда мелодию кричат. Потом наступила ремиссия, глаза вернулись на место, и человек стал тихим, как кокон. Когда я дежурил в надзорной палате, он разговаривал со мной и единственный из больных относился ко мне, как к человеку, а не как к внешней неразумной силе. История его была необычна, если он говорил правду. Это поступление в психиатрическую больницу было у него вторичным. Первый раз он не поступил, он родился в ней в одно прекрасное утро. Он не помнил ничего. Ни имени, ни родословной, ни биографии. Единственное, что он помнил, — музыка. Какая-то неопределенная анонимная музыка и навык игры на фортепиано. Сознание было стерилизовано, но кастрация и невинность — разные вещи, так? Он пришел в себя омытый амнезией, но он не был невинным младенцем. Он был виновным младенцем. Потому что он родился убийцей. Больница, в которой он пришел в себя /откуда пришел?/, была тюремной. Его перевели сюда из следственной тюрьмы. Конечно, об этом он узнал не сразу. Шли месяцы обучения, он исследовал этот новый мир, как астронавт — чужую и прекрасную планету. Да, прекрасную. Земной рай. Междуречье между Летой и Эвноей. Ему понравилось жить. Психиатрическое отделение при следственном изоляторе было набито патологической и лукавой уголовщиной, но его не только не обижали, но напротив всячески оберегали. У людей, преступивших все законы Божеские и человеческие, такое случается — не от чувствительности, от страха. Он был для них амулетом. Сам он не все понимал, как надо, и этот сброд виделся ему ангельским ликостоянием. Он жил в свете — в сумасшедшем доме никогда не выключают электричество, — прислушиваясь к себе, резонируя на шевеление космоса. Пока однажды к нему не пришел следователь. Следователь рассказал незатейливую историю: его обвиняли в убийстве женщины, имя которой ему ничего не говорило. Он был арестован, и в тюрьме у него начался острый психоз, в итоге приведший к амнезии. Мир сломался. Земной рай превратился в земной ад. Зло не просто существовало в этом сияющем мире, он сам был его виновником и носителем. Согласись, занятная ситуация. Он не имел никакого отношения к самому себе. „Убийца спрятался во мне“, — говорил он. Тем временем следствие было прекращено за недостатком улик. Но он не успокоился и решил сам, на свой страх и риск, продолжить расследование. Один, забравшись с головой под больничное одеяло, он искал в себе преступника. Вскоре его выписали в „удовлетворительном состоянии“ — не знаю, кого оно удовлетворяло. „Стрела, летящая во дни“ вонзилась в его мозг, зло нарушило статичность сознания, и космос пришел в движение. Он вдруг осознал, что не понимает, что же такое его собственное „я“ — и пустился в погоню. Ему думалось, что, может быть, это именно оно совершило убийство и скрылось. Но личность не поддавалась отождествлению. Как неуловимое эхо в гулкой пещере сознания — я передаю его слова. Ему начинало казаться, что преступление совершено мафией — целая толпа малознакомых людей, оказывается, жила в нем. Преследуемый скрывался в толпе, но кто же тогда преследователь? Как в детской загадке: кто остался на трубе?

Он будто бесконечно падал в обморок. Я часто думаю: с кого спрашивать. Вот я сейчас, старый и грешный человек, что же, если в следующее мгновение вострубят трубы, мне так и отвечать за все? Скажем, за какого-нибудь двадцатилетнего сопляка, который натворил невесть чего, а я его и знакомым-то с полным правом назвать не могу. Неужели мне помимо собственных грехов отвечать еще и за него, только потому, что он является мной? Представь, что же творилось с ним. Иногда ему казалось, что он уже ухватил беглеца за полу пиджака, он делал смертельный бросок — и таранил больной головой пустоту. Жил он ужасно, снимал какой-то угол у сумасшедшего старика, лежал целыми днями на кушетке и гнался за собой. Там, у соседей, было пианино, и он поигрывал иногда в сумерках, для успокоения, точно умывался холодной водой музыки. Словно нащупывал что-то пальцами в клавиатуре. Один раз, думая о своем, об этом проклятом своем, он начал наигрывать какую-то пьесу — потом он не мог вспомнить ее названия — и вдруг почувствовал, что ответ бьется у него под пальцами, бесплотный дух, разгадка — и он опять ускользал вместе с музыкой, он оторвано жил там, в четырех тактах коды, восходил по четырем ступенечкам в гаснущем воздухе и исчезал, как звук. Когда его, связанного, везли в больницу, он кричал эту музыкальную фразу или повторял, обращаясь к санитарам: „Я — четыре такта коды! Я — четыре такта коды!“ Можешь ли ты сказать о себе хотя бы это?»

«У меня нет слуха, Разман.»

Комната, как кровеносный орган, пульсирует светом. Странная мизансцена: в пустой комнате сидят друг против друга два старика, и один говорит, говорит, рассказывает вымученную историю, то ли гипнотизирует, то ли исповедуется, а второй молчит, как вещь. Со стороны похоже, что совершается какой-то тайный ритуал. Скудный быт пропитан эзотерическим смыслом. Свет тончайший золотой патиной разделяет их лица. Взгляд увязает в нем, и лицо на другой стороне видится смутно: а Разман ли это вообще?

Разман говорит: «Я чувствую себя, как опадающее дерево. Когда выпадают зубы и начинаешь лысеть, это не мудрено, так? Но я не о том. Я чувствую себя, как опадающее дерево, изнутри. Старость — ужасный дар. Я встретил Добужинского, он совершенная развалина, а ведь старше меня всего на четыре года. Разница в возрасте, заметь, приобретает отроческую значимость, только с обратным знаком. Я даже не узнал его сразу. Такими страшными бывают разве что заброшенные церкви в глубине России. Но все так же язвителен и умен. Он сказал мне, что когда перед сном он начинает разбирать себя — снимает часы, очки, вынимает слуховой аппарат, кладет в стакан челюсть, — ему кажется, что его не останется вовсе. Я каждый вечер представляю себе, как он разбирается там, в темноте — у него что-то случилось с проводкой, и он второй месяц сидит без света, даже в домоуправление сходить не достает сил, да, наверное, и желания. Один, в темноте и смеется над собой. Нас осталось совсем мало. Смотри, как мало нас осталось. Зато так явственно проступает контур человеческих отношений — все становится проще и глубже. Уже нет былой душераздирающей путаницы — какой ценой! — остается последняя душераздирающая простота. Вопрос, сведется ли все к единой магической формуле, к однозначности ответа? Надо использовать данную возможность до конца — поэтому я много хожу и мало ем и выполняю дыхательные упражнения. Я подозреваю, что жизнь не роман, но афоризм. Так, но как быть с пани Юлией?! Пани Юлия обезножела и сидит дома в своем кресле с продранными подлокотниками, разговаривает с собачкой. Собачка — подозреваю, что ей где-то под тридцать — тоже не ходит, она разжирела, лежит на боку, подергивает старческими лапками и хрипит. Пани Юлия — у нее все такой же меркнущий голос — рассказывает ей что-то часами, говорит с ней и день и ночь — она ведь почти не спит теперь. Или почти не бодрствует, я не знаю, как сказать. Что она говорит ей? Может быть, в этой непрерывной тайной речи содержится ответ? Ни с кем другим она не говорит ни слова. Самое печальное, что собачка совершенно глуха.»

Разман касается пальцами своего лица, точно проверяет, на месте ли маска. Ничего, держится прочно. У него рассудочные движения шахматиста.

Разман продолжает: «Знаешь самую страшную сказку на свете? Это сказка про курочку и золотое яичко. Мы привыкли к ней в адаптированном варианте, с сомнительным диетическим хэппи-эндом. На самом деле она рассказывается по-другому. Все развивается по предельно простой, предельно жестокой и предельно динамичной схеме — Эсхил и Шекспир унылые болтуны на таком космическом фоне. Когда мышка разбивает яичко — то есть делает то, чего и добивались дедка с бабкой, заметь себе — начинается плач. Плач краток, как смерть. Слово и дело тогда еще состояли в браке. Когда-то погребальный плач над воином был убийством его жены. Старики плачут. Старуха сходит с ума. Внучка вешается от горя. Изба сгорает. Старик, слепой и одичалый, бежит по деревне, встречает пономаря. Тот, узнав историю Курочки-Рябы, заряжается этой черной, всесокрушительной энергией. Он забирается на колокольню и разбивает колокола. Прибегает напуганный поп и узнает дурную весть о погибшем яичке. Смерть и безумие торжествуют. „Поп побежал и все книги изорвал,“ — заканчивает анонимный рассказчик. Мир обрушился. Неба больше нет. Такая история — почитай у Афанасьева. Мышка! Виной всему маленькая серая мышка! Они такие юркие твари, не ухватишь, глядь, только хвостик мелькнул. Никакие мышеловки не помогают. Иногда проснешься ночью и слышишь: скребется тихонько. Лежишь и шаришь впотьмах осторожным слухом: где же это она, пакостница? И вдруг понимаешь: да это же она здесь, внутри черепа, в собственном мозгу! а?» — Разман вдруг наклоняется вперед и заглядывает в лицо, в глаза. Начинаются штучки. Он смотрит в глаза с холодным любопытством судмедэксперта. Свет опадает, как крылья, и широкая тень цвета остывающей золы ложится на окружающие предметы. Разман вдруг чуть заметно подмигивает.

Разман говорит: «Когда огнелицый Ангел с мечом войдет в мою дверь и спросит: „Мыши есть?“ — что я отвечу ему?»

Разман говорит: «Я тут прочитал: в обозримой истории человечества зафиксировано четырнадцать тысяч с лишним войн, в которых погибло почти четыре миллиарда человек. Не считая молча задушенных в подвалах, забитых в хулиганских подворотнях, отравленных родственниками, сожженных на кострах, замученных с помощью хитроумнейших приспособлений. Иногда мне снится кошмарный сон: будто человечество — целеустремленный самопоедающий организм. Какая фантазия в изобретении орудий убийства и пыток! Сколько творческой энергии и энтузиазма! Страшно включить телевизор — он точно сундук, набитый насилием. Ящик Пандоры. Все знают, что человек — это звучит гордо, и создан он для счастья, как птица для полета, но даже дети во дворе размахивают игрушечными орудиями убийства и понарошку расстреливают друг друга. Если бы им дали играть с целлулоидными фаллосами — это было бы порнографией и растлением малолетних, а пластмассовый автомат с мигающей лампочкой — забава. Орган, дающий жизнь, и инструмент, несущий смерть, так. Идет кампания против курения — мол, нельзя в кино показывать курящих героев. Курящих нельзя, убивающих — сколько угодно. Мир отравлен насилием. Шпионы, гангстеры, террористы — имя им Легион. Фанатики смерти, почерневшие от какой-то вывернутой дьявольской святости. Бесноватые и одержимые. Людоеды. Срубал гад, де Местр, Цезарь Борджиа, Пол Пот — кто следующий? Железная саранча, тучи железной саранчи с человечьими лицами. Люди. А все мышка, маленькая серая мышка, кокнувшая где-то в начале золотое яичко. Или может быть во всем виноват тоже я? Может быть, все это произошло по моему недосмотру? Но тогда я недостоин даже смерти. И если милосердный Бог в бесконечной своей любви простит меня и отворит врата своего Рая и скажет: „Входи!“, я отвечу: „Нет, Господи!“ и сам прыгну в кипящее смоляное озеро. Бесконечная пытка — и та будет милостью для меня. Но неужели так и обстоит дело? Неужели действительно каждый — то есть я — виноват во всем? Я просто обязан это выяснить здесь. Я должен ухватить эту серую нечисть за хвост. Слушай, а может быть во всем виноват ты?»

Популярные книги

Вечный. Книга II

Рокотов Алексей
2. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга II

Полководец поневоле

Распопов Дмитрий Викторович
3. Фараон
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Полководец поневоле

Начальник милиции

Дамиров Рафаэль
1. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции

Попаданка в академии драконов 2

Свадьбина Любовь
2. Попаданка в академии драконов
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.95
рейтинг книги
Попаданка в академии драконов 2

Случайная дочь миллионера

Смоленская Тая
2. Дети Чемпионов
Любовные романы:
современные любовные романы
7.17
рейтинг книги
Случайная дочь миллионера

Кодекс Охотника. Книга XII

Винокуров Юрий
12. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
городское фэнтези
аниме
7.50
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XII

Гром над Тверью

Машуков Тимур
1. Гром над миром
Фантастика:
боевая фантастика
5.89
рейтинг книги
Гром над Тверью

Сотник

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сотник

Ненаглядная жена его светлости

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.23
рейтинг книги
Ненаглядная жена его светлости

На границе империй. Том 7. Часть 2

INDIGO
8. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
6.13
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 2

LIVE-RPG. Эволюция 2

Кронос Александр
2. Эволюция. Live-RPG
Фантастика:
социально-философская фантастика
героическая фантастика
киберпанк
7.29
рейтинг книги
LIVE-RPG. Эволюция 2

Под маской моего мужа

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
5.67
рейтинг книги
Под маской моего мужа

Я еще не князь. Книга XIV

Дрейк Сириус
14. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не князь. Книга XIV

Его огонь горит для меня. Том 2

Муратова Ульяна
2. Мир Карастели
Фантастика:
юмористическая фантастика
5.40
рейтинг книги
Его огонь горит для меня. Том 2