Аутодафе
Шрифт:
Ведь пока Эли еще был в ее чреве, в минуты сомнения она говорила себе: «Как только ребенок родится, все наладится». Теперь же, когда он появился на свет, на смену радужной мечте пришла реальность, полная горя и слез.
Естественно, все кибуцники поздравляли и поддерживали Дебору. Но для всех, кроме Боаза, Ципоры и самой Деборы, Эли был просто еще одним из множества младенцев, которых здесь всегда встречали с любовью.
Деборе не терпелось разделить захлестнувшую ее любовь с кем-нибудь из ее родной семьи, хотя бы с матерью. А еще — с
И она была вынуждена признаться себе, что где-то в глубине души, как бы нелепо это ни казалось, ей хотелось рассказать обо всем и отцу. Хотя она считала, что все эмоциональные связи с отцом уже давно порваны, живущая в ней маленькая девочка все еще нуждалась в папином одобрении.
Только вот примет ли он когда-нибудь заблудшую дочь под свое крыло?
34
Дэниэл
Из всех отступников, обнаружившихся среди будущих раввинов, я стал последним. Это было мое единственное отличие от остальных.
На первом курсе своего рода нервный срыв случился с Лабелем Кантровичем. Это была большая трагедия, учитывая, что он к тому времени уже был женат и имел двоих детей. Ходили слухи, что он вернулся к преподаванию в родную ешиву в Балтиморе, но по-прежнему мучается мигренями и высоким давлением. Я, однако, ни минуты не сомневался, что этим дело не ограничивалось.
К концу третьего курса из наших рядов выпали еще двое, это было за двенадцать с небольшим месяцев до нашего превращения в раввинов. Об этих несчастных наши преподаватели не распространялись, ссылаясь лишь на какие-то их «внутренние проблемы».
В отличие от Кантровича эти двое отщепенцев не были сыновьями раввинов, да и у Лабеля отец был всего лишь директором небольшой ешивы, а вовсе не духовным лидером целой общины.
Никто из них не был наследником дела зильцского ребе. Никому из них не грозило разбить «золотую цепь» преемственности — а вместе с ней и сердце своего отца.
Я гадал, что станет делать отец. Он всегда вел такую праведную жизнь, он с таким жаром молил Господа о наследнике! И теперь ему должна быть ниспослана эта боль. За что?
Тут я себя оборвал. Как я смею допускать мысль о том, что я утратил веру по воле Провидения? Ведь я — не какой-то современный Иов, не выдержавший испытания. Я простой смертный, разуверившийся в постулатах своей религии.
Однако… где найти мужество взглянуть в глаза отца? Ведь я знал, что для него моя будущая деятельность на поприще раввина — продолжение всей его жизни, исполненной служения Всевышнему. Как мне произнести слова, которые станут для него настоящим ударом?
Когда Беллер без предупреждения объявился в общежитии, чтобы меня приободрить, я испытал искреннюю благодарность.
— Ну, зачем я это делаю? — мучился я.
Беллер взглянул на меня и своим голосом психотерапевта — я это так воспринимал — тихо спросил:
— А кого конкретно ты боишься обидеть?
Я опустил глаза и признался:
— Отца. — Помолчав, я повторил: — Поступая так, я причиняю боль своему отцу.
Затем я поднял глаза и с болью спросил:
— Почему, Аарон, почему я так хочу это сделать?
— На этот вопрос только ты можешь найти ответ, — тихо ответил он.
— Неужели я его так ненавижу?
— Так уж и ненавидишь?
Что я мог сказать в ответ на столь страшный вопрос? Только правду.
— Да, — с ужасом пролепетал я, — в глубине души мне страшно хочется его наказать. Ведь вы посмотрите, как он обошелся с моей сестрой!
— И дело только в Деборе? — уточнил Беллер.
— Нет, конечно. Вы правы. Дело в том, что он делает со мной. Почему я обязательно должен мечтать о карьере раввина? Почему я вообще должен позволять ему швырять мою жизнь на наковальню и ковать из нее все, что ему вздумается? А если бы я вообще не родился?
— Поздновато уже об этом, — усмехнулся Беллер. — Теперь тебе не поможет, даже если вернешься в утробу матери.
Я попытался улыбнуться в ответ, но это мне плохо удалось.
— Когда собираешься поговорить с ним? — спросил он.
— Как только куплю бронежилет, — сострил я, после чего признался: — Аарон, я не представляю себе, как это сделать.
— Просто возьми и скажи ему правду. Это будет честнее всего.
— Знаю. Но я не могу выложить ему все как есть. Это его убьет!
Беллер помотал головой.
— Дэнни, у него в жизни были трагедии посерьезнее — Холокост, смерть Хавы, утрата первого сына. Могу поручиться: твоему отцу будет очень больно, но он не умрет.
— Вы его не знаете, — тихо возразил я. — Вы не знаете этого человека!
Он ничего не ответил.
Всю дорогу на метро до Бруклина я мучился вопросом, как мне поступить «честнее всего». До этого я изобретал тысячу отговорок и малоубедительных оправданий, пытался придумать, как отсрочить решительное объяснение — например, сказать: «Я бы хотел еще год поучиться в Иерусалиме…» Но Беллер меня убедил, что это будет неоправданной жестокостью по отношению к нам обоим.
К тому времени, как поезд прибыл на станцию «Уолл-стрит», я уже сформулировал свои доводы, так что остаток пути их просто зазубривал.
Вечер был душный, и, хотя к ночи чуть повеяло прохладой, я все равно обливался потом.
Было уже около полуночи, когда я медленно прошел по нашей улице мимо погруженной во мрак и безмолвие синагоги и наконец поднялся по ступеням родного крыльца. Мама уже, наверное, давно легла. Втайне я малодушно надеялся, что и отец уже спит.
Напрасная надежда. Он всегда работал у себя за столом в кабинете, когда весь мир уже давно видел сладкие сны. Припоминаю даже, что в моем детстве бывали случаи, когда отец выходил к завтраку, всю ночь просидев за выработкой позиции по какому-нибудь особенно сложному теоретическому вопросу.