Август
Шрифт:
Должен заметить, что Октавий пребывал в замечательном расположении духа и был, можно даже сказать, чуть ли не болтлив, невзирая на привычно кислое выражение лица Скрибонии. Он ведь только что вернулся из Галлии и после месяцев, проведенных в суровых военных условиях, не мог не истосковаться по цивилизованному обществу; кроме того, трудности, связанные с Марком Антонием и Секстом Помпеем, были временно отодвинуты на задний план, если и не разрешены окончательно. А может быть, его жизнерадостность имела своим источником присутствие жены Клавдия, Ливии, к которой он, похоже, весьма неравнодушен.
Одним словом, Октавий настоял на исполнении роли виночерпия; при этом он замешивал вино крепче, чем обычно, — разбавляя его лишь наполовину водой, так что еще до появления первого
Я не мог не обратить внимания на то, что Октавий и Клавдий были чрезвычайно любезны друг с другом; учитывая их обстоятельства, можно было подумать, что они в сговоре. Скрибония сидела за соседним столом, сплетничая с другими дамами и время от времени бросая осуждающие взгляды в сторону нашего стола, хотя одним богам известно, что вызвало ее негодование, — ей ее брак так же не по душе, как и Октавию, и ни для кого не секрет, что, как только она разрешится от бремени, они разведутся… Что за неприглядные игры приходится вести им, власть предержащим! И как нелепо они выглядят в глазах муз! Сдается мне, что те, кто всего ближе к богам, всего более в их власти. Благословим судьбу, мой дорогой Вергилий, что нам нет нужды вступать в брак, чтобы оставить после себя след на земле, ибо порождения нашей души и в грядущих веках останутся такими, какими мы их создали, и никогда не умрут.
Должен признать, что Клавдий порадовал своих гостей весьма неплохим столом, попотчевав нас очень приличным кампанийским вином перед едой и хорошим фалернским — после; сама еда была и не нарочито изысканная, но и не подчеркнуто простая: устрицы, яйца и крошечные луковички на закуску; затем жареный козленок, запеченные цыплята и жареный лещ; на десерт — богатый выбор фруктов.
После трапезы Октавий поднял тост за муз и предложил обсудить достоинства каждой из них в отдельности; некоторое время он дискутировал сам с собой, кого взять в рассмотрение: то ли трех древнейших, то ли девять более современных, и, как бы после нелегкой борьбы, остановился на последних.
— Но, — сказал он, лукаво поглядев на Клавдия, — воздавая хвалу избранным нами музам, мы не позволим себе запятнать их прекрасные имена упоминанием о политике; данный предмет может всех нас поставить в неловкое положение.
Это замечание было встречено всеобщим, хотя и несколько нервным, смехом. И тут я вдруг осознал, сколько непримиримых врагов, бывших и будущих, находилось вместе со мной в этой зале: Клавдий, которого Октавий выслал из Италии меньше двух лет назад; сам Поллион, наш почетный гость, давнишний друг Марка Антония; молодой Гораций, всего за три года до этого сражавшийся на стороне изменника Брута, и, наконец, Мевий, бедняга Мевий, снедаемый такой всепоглощающей завистью, что никто не мог укрыться от ядовитых стрел его вероломной лести, или, если угодно, льстивого вероломства.
Поллион, будучи почетным гостем, выступил первым. Отвесив в виде извинения поклон в сторону Октавия, он выбрал своим предметом восхваление музы памяти, Мнемы: представив весь род человеческий как отдельного индивида, он провел параллель между коллективным опытом человечества и разумом отдельного человека, откуда довольно изящно (хотя и очевидно) перешел к упоминанию о библиотеке, которую создавал в Риме, представив ее как наиболее важное свойство разума — память, и заключил все это тем, что муза памяти по праву правит всеми остальными в благотворной гармонии.
Мевий издал трепетный вздох и громким шепотом произнес, обращаясь к кому–то из гостей:
— Прекрасно! Просто слов нет!
Гораций взглянул на его, недоуменно приподняв бровь.
Агриппа посвятил свое выступление Клио, музе истории; Мевий громко прошептал что–то насчет мужественности и отваги; Гораций бросил на него негодующий взгляд. Когда подошла моя очередь, я заговорил о Каллиопе [46] — боюсь, не очень удачно, ибо не мог сослаться на мой собственный труд о покойном Юлии Цезаре, хоть это всего лишь и поэма, не нарушая запрета Октавия на упоминание о политике.
Все это было довольно скучно,
Затем он предложил Мевию (что было довольно очевидно, на мой взгляд, хотя Мевий настолько высокого мнения о себе, что не заметил подвоха) взять музу комедии Талию; тот, польщенный оказанным ему вниманием, разразился долгой и нелепой сентенцией (украденной, я полагаю, у Антисфена Афинского [47]) о новоафинских выскочках — рабах, вольноотпущенниках и торговцах, — каковые возомнили себе, что могут быть на равной ноге с вышестоящими; которые умудрялись напроситься в гости к великим мира сего, где на пирах объедались, беззастенчиво злоупотребляя щедростью и добротой своих благородных хозяев; и как Талия, богиня духа комедии, дабы проучить сих недостойных мужланов, навела на них порчу, чтобы всякий без труда мог различить их породу, защитив, таким образом, от них людей знатного происхождения: некоторых она превратила в карликов с копной волос, словно стог сена, в котором они родились, и манерами, уместными лишь в конюшне, и т. д. и т. п.
Скоро стало ясно, что Мевий метит в твоего молодого друга Горация но по какой причине, было непонятно. Никто точно не знал, как себя при этом вести, — мы смотрели на Октавия, но лицо его оставалось безучастным, оборачивались к Меценату, но тот, казалось, ничего не замечал. Никто не осмеливался взглянуть на Горация, кроме меня одного, сидевшего рядом с ним: в мерцающем свете факелов он казался бледнее смерти.
Наконец Мевий закончил и сел на место, весьма довольный тем, что польстил патрону и уничтожил возможного врага. Среди гостей пробежал шепоток. Октавий поблагодарил его и сказал:
— А теперь кто возьмет на себя смелость выступить от имени Эрато, музы поэзии?
Мевий, воодушевленный кажущимся успехом, предложил:
— Конечно, Меценат; он давно добивался расположения Эрато, и теперь она по праву принадлежит ему. Без сомнения, это должен быть Меценат.
Меценат сделал утомленный жест рукой и лениво произнес:
— Нет–нет, я вынужден отклонить эту честь. В последние несколько месяцев капризная муза больше не наведывается в мои сады… Может быть, мой юный друг Гораций хочет выступить?
Октавий рассмеялся и, обернувшись к Горацию, с исключительной любезностью сказал:
— Я встретился с нашим уважаемым гостем лишь сегодня, но тем не менее позволю себе попросить его доставить нам удовольствие своим выступлением.
— Хорошо, — сказал Гораций и надолго замолчал.
Затем, не дожидаясь слуги, налил себе полную чашу неразведенного вина и одним движением опорожнил ее. А потом он заговорил. Передаю тебе его слова, как я их запомнил:
— Всем вам знакома история грека Орфея, о котором наш отсутствующий здесь Вергилий так прекрасно написал, — того самого Орфея, сына Аполлона и музы Каллиопы, удостоенного вниманием лучезарного бога, получившего в дар от отца золотую лиру, несущую в мир волшебный свет, заставляющий даже бездушный камень и мертвое дерево расцвести такой чудесной красотой, какая и не снилась простым смертным. И вы конечно же помните о его любви к Эвридике, о которой он пел с таким безупречным изяществом, что Эвридика поверила, будто сама была частью души певца, и стала его супругой, вызвав потоки слез у Гименея, словно знавшего заранее, что готовит ей судьба. Все вы также знаете, что однажды Эвридика, беспечно заступив пределы мира, преображенного чарами ее мужа, была укушена змеей, что вышла из недр земных, и унесена из мира света во тьму подземного царства, куда за ней в отчаянии последовал Орфей, завязав себе глаза, чтобы ненароком не заглянуть во мрак, который ни один смертный не должен видеть. И там он пел свои песни, столь прекрасные, что рассеял тьму таким ярким светом, что даже духи не могли сдержать слез, а колесо, на котором кружился несчастный Иксион, остановилось как вкопанное; и демоны ночи отступили и сказали, что Эвридика может вернуться вместе с мужем в мир света при условии, что Орфей не снимет с глаз повязки и ни разу не оглянется на следующую за ним жену…