Август
Шрифт:
Мне вдруг подумалось, что все это: и ежедневный утренний ритуал, и мои занятия — возвращает меня к тому распорядку дня, который определял мою жизнь с тех пор, как я вышла из младенческого возраста.
Когда мне исполнилось двенадцать лет, мой отец решил, что мне пришла пора забыть свои детские забавы и заняться серьезным делом под началом его бывшего учителя Атенодора. До той поры помимо обучения, навязанного всем женщинам в нашем доме Ливией, я упражнялась в чтении и письме на греческом и латыни, что давалось мне удивительно легко, и в арифметике, что я тоже находила делом несложным, но весьма скучным. Занятия эти были для меня совсем не обременительны; к тому же мой учитель находился в моем
В отличие от Федра, Атенодор, первым раскрывший мне глаза на весь тот огромный мир, что существовал сам по себе, вне меня, на мою семью и даже на Рим, был строгим и требовательным наставником. Учеников у него было не много: сыновья Октавии, приемные и собственные, сыновья Ливии — Друз и Тиберий, а также сыновья других родственников моего отца. Я была единственной девочкой среди них, и при этом самой юной. Мой отец дал всем нам ясно понять, что Атенодор поставлен над нами и посему мы должны беспрекословно ему подчиняться; и чье бы имя ни носили его ученики, какими могущественными ни были бы их родители, его слово окончательное и обжалованию не подлежит.
Мы поднимались еще до восхода и собирались в доме Атенодора, где читали наизусть отрывки из Гомера, или Гесиода [48], или Эсхила [49], заданные нам днем раньше, и пробовали свои силы в сочинении собственных стихов в стиле этих поэтов; в полдень нам подавали легкий обед. Во второй половине дня мальчики упражнялись в риторике и декламации и изучали право; данные предметы считались для меня неподходящими, и поэтому мне разрешалось использовать это время для изучения философии и толкования латинских или греческих стихов по выбору, а также написания сочинений на любую привлекающую меня тему. После этого меня отпускали домой, чтобы я могла заняться там под наблюдением Ливии домашними делами, которые я находила все более и более невыносимыми.
По мере того как в моем теле начали происходить изменения, превращающие меня в женщину, в голове моей стала рождаться картина мира, о существовании которого я и не догадывалась. Позже, когда мы уже были друзьями с Атенодором, мы часто говорили о странном отвращении, которое римляне питают к самоценному знанию, не ведущему к достижению какой бы то ни было практической цели; как–то однажды он сказал мне, что за сто с лишним лет до моего рождения сенат издал эдикт, изгоняющий всех учителей литературы и философии из Рима; правда, обеспечить его соблюдение оказалось невозможным.
Насколько мне теперь помнится, я была счастлива, как никогда больше за всю свою жизнь; но через три года эта счастливая страница моей жизни закончилась, и мне пришлось навеки распрощаться с детством. Это было изгнание из мира, который я только–только начала для себя открывать.
III
Письмо: Квинт Гораций Флакк — Альбию Тибуллу [50] (25 год до Р. Х.)
Дорогой Тибулл, ты хороший поэт и мой друг, но при этом невозможный глупец.
Скажу тебе как можно более доходчиво: даже и не думай браться за эпиталаму во славу молодого Марцелла и дочери императора. Ты просил моего совета, и я даю его тебе, как если бы то был приказ, причины чего я указываю ниже.
Во–первых: Октавий Цезарь дал ясно понять всем, включая даже меня и Вергилия — его ближайших друзей, что он был бы чрезвычайно огорчен, если бы мы в каком–нибудь из своих произведений хотя бы полсловом намекнули, прямо или косвенно, на личные обстоятельства любого из членов его семьи. Этого принципа он твердо придерживается, и я хорошо понимаю его. Что бы ты об этом ни думал, он глубоко привязан как к жене, так и к
Во–вторых: твой природный талант заключается совсем не в том, о чем ты говоришь, и посему тебе вряд ли удастся создать хорошую поэму на данную тему. Мне нравятся твои стихи, где ты пишешь о своих возлюбленных, но вовсе не те, в которых ты прославляешь своего друга и командира Мессаллу. Браться за сочинение посредственной поэмы на опасную тему — значит сознательно ставить себя в глупое положение.
И в-третьих: если бы тебе даже удалось наперекор твоим естественным наклонностям направить свой талант по иному руслу, несколько положений, вскользь упомянутых в твоем письме, лишний раз убеждают меня, что тебе лучше не браться за это дело. Ни один человек не может создать хорошее поэтическое произведение, будучи обуреваем сомнениями относительно самого предмета его; и ни один поэт не умеет до конца скрыть свои сомнения. Я говорю это вовсе не в осуждение тебе, мой дорогой друг, а просто констатирую факт. Если бы я сам решился на написание подобной поэмы, не исключено, что и я был бы несвободен от них.
Но, откровенно говоря, я так не думаю. Ты даешь понять, что усматриваешь определенную холодность в отношении императора к своей дочери, и говоришь, что посредством этого брака он «использует» ее в интересах государства. Последнее может быть правдой, но первое — определенно нет.
Я знаю Октавия более десяти лет; он мой друг, и в нашей дружбе мы равны; как и положено другу, я хвалил его, когда он, по моему мнению, заслуживал похвалы, сомневался, когда полагал, что он заслуживает сомнения, и осуждал, когда считал, что он заслуживает порицания. Все это я делал открыто и по доброй воле; при этом дружба наша не пострадала.
Поэтому ты должен понять, что то, что я тебе говорю, я говорю совершенно откровенно, как делал и буду делать всегда.
Октавий Цезарь любит свою дочь гораздо больше, чем тебе дано понять. Беда императора в том, что его отцовские чувства слишком глубоки: он уделяет ее воспитанию больше внимания, чем многие менее занятые отцы уделяют воспитанию своих сыновей; при этом он не удовлетворился лишь обучением ее ткачеству, шитью, пению и игре на лютне, а также поверхностным знанием литературы, каковое многие женщины выносят из школы. В настоящее время Юлия лучше своего отца владеет греческим, ее знание литературы весьма впечатляет, и вдобавок ко всему этому она даже изучала риторику и философию под руководством Атенодора, чьи мудрость и знания сделают честь даже нам с тобой, мой дорогой Тибулл.
Все эти годы, когда ему часто приходилось подолгу находиться вдали от Рима, и недели не проходило, чтобы Юлия не получила целую связку писем от своего отца; некоторые из них я видел — они полны такой сердечной заботы и доброты, что просто за душу берет.
Когда ему представлялась редкая возможность отложить государственные дела и побыть с семьей, он уделял безрассудно много времени, по мнению многих, своей дочери, ведя себя при этом чрезвычайно просто и раскованно. Я видел, как он, словно ребенок, катал с ней обручи, носил ее на плечах, изображая из себя лошадь, и играл в жмурки; наблюдал, как они вместе удили рыбу на берегу Тибра, радостно смеясь, когда им на крючок попадался малюсенький окунь, и был свидетелем их совместных прогулок, когда они, словно лучшие из друзей, бродили по полям за домом, собирая полевые цветы для обеденного стола.